Кокс, или Бег времени
Шрифт:
перед тем,
что должно сделать.
В мастерской Павильона Четырех Мостов, где в солнечные дни плясали блики света, отраженные от волн пруда, Кокс впервые после прибытия в империю Цяньлуна чувствовал себя почти беззаботно.
Император предоставил им все средства, чтобы воплотить в жизнь механическую фантазию, тщетно витавшую во многих мастерских Европы. Первые же опыты с серией искусно отформованных сосудов, изготовленных по его размерам стеклодувами провинции Аньхой в соответствии с указанными размерами,
Мерлин, Джейкоб Мерлин, виртуоз во всех вопросах механики и искусного облагораживания всех ее деталей, за одну неделю придумал разгружающий механизм, благодаря коему шестеренка завода при слишком большом натяжении выскальзывала из зубчатого сцепа и вновь мягко возвращалась на продолжающие вращаться зубчатые ободья, когда гиря, притянутая силой гравитации, мало-помалу опять опускалась вниз, к земле, из каменистой тьмы которой все росло навстречу бегу созвездий, мерцанию звезд, свету.
Джейкоб Мерлин. С тех пор как на борту “Сириуса” в день мнимого нападения пиратов обнял Кокса, он порой, желая выказать своему мастеру восхищение или особое одобрение, клал ему на плечо руку. И Кокс, хотя даже среди близких знакомцев и привилегированных золотариков и серебряников на своих мануфактурах слыл неприкасаемым, иной раз даже опасался пожать протянутую руку гостя, а то и заказчика из числа высшей знати, не стряхивал руку Мерлина, а неподвижно стоял в течение нескольких ударов сердца. Просто стоял, пока тепло Мерлиновой руки не проникало сквозь одежду.
Словно залитая светом мастерская посреди продолговатого лотосового пруда в глубине Китая была единственно возможным местом для воплощения идеи, что ртуть, расширяясь и двигаясь от подъема и падения атмосферного давления, приведет в движение шестеренку, шестеренка — вал, а вал — весь часовой механизм, работа над часами вечности казалась Коксу легкой как перышко, почти игрой, в которой можно выиграть все, а терять нечего.
Не только идеи и расчеты конструкции, но и самые разные материалы соединялись между собой, прилаживались один к другому, словно не происходило совершенно ничего особенного, просто настало время, когда воплощение давно и тщетно искомого принципа просилось в мир так же неудержимо, как эмбрион, как дитя... нет-нет, еще прекраснее, неотвратимее: ведь, не в пример рождению человека, претворение в жизнь механической идеи при всей совокупной ее многогранности было доступно пониманию, поддавалось контролю и не представляло собою загадки, чуда, не то что дитя, которое фактически с первым же вздохом уже начинало умирать.
Зато вот эти часы. Эти часы шли только в одном направлении, и тот, кто хотел превратить отмеренные ими мгновения в часы или секунды, еще задолго до своей смерти начинал путь в вечность.
Передаточные механизмы, шнеки и ходовые колесики, одна пружинная коробка и вторая, анкерный и шпиндельный спуски и почти герметичный, восьмиугольный стеклянный корпус для защиты от всеистребляющей пыли, оправленные в платину алмазы и рубины, на поверхности которых разрушительному трению подвижных частей должно уменьшаться до пренебрегаемых величин... Пусть и не все его соображения удавалось внедрить в конструкцию, порой Коксу мнилось, будто совокупное движение всех деталей, изготовленных из дерева, стекла, различных металлов и драгоценных камней, есть не механический процесс, а алхимическая кухня: они вращались вокруг друг друга и, наконец, достигали взаимной гармонии в органическом вихре, из которого когда-нибудь, будто речной камешек, гонимый могучим и необратимым течением, непременно выкатятся неувядаемая юность, философский камень... или вечность.
В безмолвном ликовании
Среди шепчущих голосов при дворе, что возникали неприметно, как первые мягкие сквозняки и ветерки перед грозой, голосов, которых Цзян и тот не мог расслышать, были и такие, что требовали изгнания западных чародеев и даже их смерти. Окаянные длинноносые просто прикидывались ювелирами и золотариками, а на самом деле они — вооруженные магическими силами шпионы, враги державы, сумевшие смутить душу и сердце самого императора, любимца народа и небес.
Хотя доверенные лица Цзяна при дворе опасались посвящать его в определенные слухи и догадки, переводчик, еще несколько недель назад веселый и разговорчивый, под гнетом предчувствий сделался немногословнее. Каждое утро он вставал первым и шепотом давал двум евнухам указания касательно приготовления завтрака или других заданий на день, однако не отвечал на вопросы Мерлина или Кокса, встревоженных его как будто бы удрученным, но, конечно же, мимолетным настроением.
Только когда Мерлин развернул перед Цзяном чертеж атмосферных часов вечности, поскольку предполагал, что Цзян доложит тайной канцелярии обо всем, что происходило и обсуждалось в мастерской, и хотел таким образом обеспечить ему успех, важную новость, именно Цзян, их малоречивая, вездесущая тень, предостерег английских часовщиков перед тем, что они намеревались создать, предостерег с неслыханной для него страстью.
Это самоубийство! Самоубийство — строить часы вечности, хронометр, который отсчитывал свои минуты из времени в безвременье. Разве англичанам неизвестно, что Владыка Десяти Тысяч Лет правит не только временем, но сам есть время, да-да, само время? А стало быть, не только ход жизни Цяньлуна, но все время вообще начиналось вместе с ним... и с ним кончалось? Все меры длины, площади и объема, все наименования, все легенды о сотворении мира, естественно-научные и философские истины, какими объясняли, определяли, именовали или обогащали знание этого мира, после смерти каждого Владыки Десяти Тысяч Лет должно назначать заново, заново определять, заново объяснять. Ибо кончина императора Китая была концом света.
И часы, какие англичане замыслили создать не где-нибудь, но здесь, в умиротворении летнего дворца, часы, которые превзойдут императора, будут идти за пределом его дней, а в конечном счете и его тоже представят простым статистом стоящего выше него бега времен, — эти часы, пожалуй, не иначе как притязают быть долговечнее, грандиознее, нежели он сам! Долговечнее, нежели Повелитель Времени, который умалялся до человека, до одного из многих. И все, чем он правил, чем владел, что радовало его и что он любил, превращалось этими часами в никчемные обломки, плавающие в мнимой реке из серебряной стружки.
Неужели английские гости всерьез верят, что Великий или его двор допустят подобное унижение, подобное святотатство?
Пока Джозеф Цзян, обуреваемый противоречивыми чувствами страха и возмущения, с жаром рассуждал, Кокс смотрел в окно, на растрепанные ветром цветки лотоса. Прихотливые порывы ветра, рябившие зеркало пруда во всех направлениях, гнали сотни лепестков цвета цикламена и морозника, словно игрушечные флотилии, по вот только что зеркальной воде и выбрасывали их на песчаный берег, у непреодолимых барьеров из корневищ и плавучих обломков.
Там, где лепестки скапливались, играющий ребенок наверняка услыхал бы крики моряков, терпящих крушение на своих лотосовых лодках, слабые голоски обреченных под крошечными хлопающими парусами, еще пытающихся защитить себя от грабителей, к примеру от атаки хищных жуков в крепких панцирях, от налетающих низко над водой стрекоз и от близоруких декоративных рыбок, которые, приняв слетающее с дождливого неба семечко за беспечное насекомое, в рискованном прыжке хватали его, а затем падали в разинутые пасти непобедимых хищных рыб, караулящих у самой поверхности воды.