Коксинель (сборник)
Шрифт:
– Кстати, вон в том здании, где сейчас американское посольство, Кафка некоторое время снимал квартиру… Это дворец Шёнборна. Там впервые ночью у него открылось кровотечение. Он был один, это продолжалось долго, но под утро прекратилось, и впервые за много лет он спокойно уснул. А утром пришла служанка, как он пишет Милене, «добрая и преданная, но в высшей степени деловитая девушка», увидела кровь и сказала: «Пан доктор, долго вы уж не протянете…»
…В глубоких сумерках мы возвращались в свой отель через Карлов мост. Под очередной скульптурной группой сгрудившихся святых работал бродячий джаз-банд: контрабас, банджо, труба,
С каждым номером он менял инструменты: вставал, вешал на шею короткую доску с поперечными частыми бороздами, в обе руки брал сбивалки и начинал поглаживать ими доску на животе. Вообще, эту доску он использовал в блюзах. Легкий шелестящий звук сбивалками по жестяным волнам придавал блюзовой мелодии волнующую шепотливую доверчивость. В ритмически быстрых номерах садился, клал вторую, с более редкими волнистыми бороздами, доску на колени, обувал пальцы в наперстки – и целый табун скаковых лошадей срывался в бешеной скачке по невидимой прерии. В соло он вытягивал шею, пригибался всем телом, как кучер на козлах, устремлялся вперед, страдальчески-сладострастно морща глянцевый от пота лоб, пальцы же – как ноги жеребцов, несущихся галопом, – выбрасывались вперед, проскакивали по доске, неслись в разные стороны, заскакивали на жестяной обод доски и по нему отчебучивали сложнейшие ритмы…
Перед музыкантами стояла миниатюрная пожилая дама и, закрыв глаза за толстыми бифокальными стеклами очков, покачиваясь в ритме мелодии, кивала, поводила носом, отбивала такт щепотью маленькой пухлой руки с зажатой меж пальцами сигаретой – постаревшая стиляга, джазменка, студентка 50-х, туристка, нечаянно повстречавшая на Карловом мосту тень своей юности…
Наутро мы улетали.
Я знала, что буду возвращаться в этот город при любой возможности. Так бывает с иными людьми, еще вчера тебе неизвестными, но совершенно уже и навсегда необходимыми после первого же рукопожатия, взгляда, улыбки, нескольких беглых фраз…
В самолете я дочитывала книжку Гаральда Салфеллнера. Листала страницу за страницей, уже не чертыхаясь, просто мысленно редактируя перевод. Иногда отводила взгляд в окно, где на белесой поверхности неба пепельной вулканической лавой вскипали опаловые глыбы – облака.
«Книга должна быть топором для замерзшего в нас моря», – писал он однокурснику, Оскару Поллаку, в 1904 году.
…Кафка умирал мучительно в санатории доктора Гофмана под Веной. С ним были Дора Диамант – его последняя и, наконец, благодарная любовь – и друг, врач Роберт Клопшток, который всячески старался облегчить его страдания.
«Когда Клопшток отошел от кровати, чтобы вытереть шприц, Франц произнес: «Не уходите». Друг возразил: «Я не ухожу». Франц глухим голосом ответил ему на это: «Но я ухожу».
Он умер утром 3 июня 1924 года.
«Его лицо такое неподвижное, суровое, недоступное, какой была его чистая и строгая душа. Суровое – лицо короля из самого благородного и древнего рода».
…Стюардесса разносила леденцы и горячие влажные салфетки – перед завтраком. Я дочитывала эту странную книгу-подстрочник,
«Когда опускали гроб, Дора Диамант жалобно и пронзительно закричала, но ее рыдание, которое смог бы измерить лишь тот, к кому оно было обращено, заглушили звуки еврейской заупокойной молитвы, прославляющей Бога и возвещающей глубокую надежду на спасение…
Мы бросили в могилу по горсти земли. Я хорошо помню эту землю: светлую, тяжелую, глинистую, с мелкими камушками и дресвой, – она падала на крышку гроба с глухим стуком…
Затем скорбное общество стало расходиться…
Никто не сказал ни слова.
Наконец с совсем потемневшего неба пошел дождь…»
Коксинель
Из Рима во Франкфурт, куда пригласили меня на книжную ярмарку, я летела через Мюнхен, попутной дугой на маленьком сигарном самолете, на борту которого умещалось всего человек двадцать пять.
Как обычно, одними губами прошелестела дорожную молитву – на сей раз внимательно, истово, не пропуская ни буквы, стараясь и даже выслуживаясь, так как не была уверена, что Он присмотрит за этим моим самолетом. Одно из наказаний моей жизни: я, чьей стихией по гороскопу является Земля, вынуждена то и дело уноситься всем существом в такие непредставимые выси, куда даже мысленно боюсь перенестись. Я вообще боюсь всего, что не на земле. А тут еще такая утлая посудина, с такими случайными попутчиками на борту.
Летая израильским «Эль-Алем», я надеюсь на заступничество оглушающей меня оравы детей, нескольких ветхих стариков и обязательных в нашем пейзаже бодро-беременных женщин… На этот раз я не была уверена, что Его Главный диспетчер небесных путей станет стараться ради нескольких явных на вид чиновников и бизнесменов. О себе вообще не говорю. Ради меня Ему стараться совсем уж не стоило.
Впрочем, самолет летел низко, мне же, как человеку опорному, главное – видеть Твердь. Я сидела у окна и с неослабным тщанием дозорного собирала взглядом и держала, и вела за самолетом нитяную сеть дорог, ворс лесов и гребешок акведука, воткнутый в щетинку ущелья…
…Упитанные голуби с перламутровыми выдвижными шейками деловито прогуливались по брусчатке знаменитой площади. Вокруг звучал немецкий, на привыкание к которому у меня в Германии уходит обычно два-три дня. Мягкий, полнозвучный, рокочущий немецкий – то остроконечный и шпилевый, то оплетающий язык серпантином, то убегающий в перспективу, то закругленный и вьющийся, как локон, – целый рой порхающих бабочек в гортани! – великолепно оркестрованный язык, который, в силу некоторых семейных обстоятельств, мне трудно слышать.
Мне вообще трудно вообразить кого-то еще из моего поколения, кто ужас истребления своего народа без конца примерял бы на личную, вполне благополучную биографию. Это тем более странно, что я не напрягаюсь ни на йоту и даже не особо задумываюсь. Более того, этой темой я специально не занималась никогда, просто это живет во мне, как, я слышала, живут какие-то особые микробы в печени.
Например, гуляем с приятельницей по кельнскому «Кауфхофу», ищем мне приличный пиджак для выступлений.