Кольцо императрицы
Шрифт:
Левушка спохватился. Он приостановился было, но потом, словно махнув рукой, заговорил опять:
– Вплочем, сто ж, вы ведь – холосий человек. Вы не станете доносить, да и это все почти знают. Уж так в воздухе чувствуется, сто недолго им плавить… Плинцесса Елисавета…
И Левушка рассказал, как многие гвардейские полки, когда их вели присягать после ареста Бирона, думали, что присягать им придется Елисавете Петровне, и громко говорили об этом. Мало того, сам Миних, ведя солдат арестовывать Бирона, говорил им, что они сослужат этим службу государыне Елисавете. Затем недавно, месяц тому назад, на Царицыном лугу толпа военных остановила Елисавету Петровну и стала говорить ей: «Матушка, скоро ли, наконец, поведешь нас? мы все готовы умереть за тебя!».
– Так,
Он радовался не тем фактам, которые сообщал Левушка, – их, очевидно, могло быть еще больше, – по тому, как он рассказывал. По оживлению Торусского видно было, что восторг к великой княжне живет не в одном сердце Косого, но именно «в воздухе чувствуется», как сказал Левушка, и это-то и радовало князя Ивана.
– Вот без вас Лесток был, – начал он, желая рассказать свой разговор с доктором.
– Ах, да! А сто сталик? – спросил Левушка.
– Плохо! Лесток объявил, что нет надежды. Он прописал все-таки рецепт. Я послал казачка в аптеку.
– Он велнулся уже. Я пойду пловедать сталика, – и Левушка, повернувшись по своей привычке на каблуках, легкою поступью пошел к двери, добавив: – Я сейчас велнусь; будем чай пить и плостоквашу есть…
И вот тут, пока Торусский ходил проведывать старика, с князем Иваном случилось неожиданное обстоятельство: ему пришли сказать, что бывший его камердинер, француз, требует непременно, чтобы князь принял его немедленно по очень важному делу. Косой пожал плечами и велел впустить француза.
Тот сразу, как вошел, заговорил таинственно, но очень многосложно, и из его длинной речи князь Иван понял, что Дрю очень доволен тем, что его привезли в Петербург, потому что он нашел себе отличное место у самого французского посла, а «служить при посольстве» очень важно, потому что это не простая какая-нибудь служба, а даются поручения чисто дипломатического характера, имеющие государственный интерес. И вот с одним из таких поручений он явился к князю Ивану, которого сам посол просит пожаловать к нему завтра утром в посольство. Дрю заключил речь выражением своей надежды на то, что князь не откажет исполнить просьбу посла и явится на приглашение, так как этого требуют дела и обстоятельства, весьма и весьма важные.
Князь Иван только руками развел. Зачем он понадобился французскому послу и откуда тот узнал о нем – от самого ли Дрю, или от кого-нибудь другого, Косой не мог никак добиться от француза, уверявшего, что все это – «государственная тайна». Так с этим и ушел француз, получив, однако, обещание от князя Ивана, что он в назначенный час будет у посла.
– Да, да, сходи, купи ему целковную свечку! – послышался в коридоре приказывающий голос Левушки, почти сейчас же после того, как князь Иван отпустил Дрю.
– Какую? кому церковную свечку? – переспросил князь входившего уже в комнату Торусского.
– Да все этот сталик чудит. Представьте себе, ни за сто не хочет плинимать лекалства; говолит – все лавно помлет. И смотлит так плистально. Плосит только свечу ему целковную купить, стоб зажечь ее, когда помилать станет… Я послал Антипку. Сто ж… когда он хочет этого!.. Ну, давайте есть! Вы не голодны?
За чаем князь Иван рассказал Левушке о посещении француза.
– Ну, сто ж, и поезжайте, – решил Торусский, – а потом велнетесь домой, я вас ждать буду, и мы вместе поедем к Соголевым! Я был у них и сказал, сто мы плиедем завтла. Они очень лады.
IV
Поздно вечером, когда Левушка начал уже раздеваться, чтобы ложиться спать, к нему пришли сказать, что больной старик просит его к себе.
Левушка сейчас же пошел к нему и некоторое время оставался с ним наедине, выслав из комнаты Антипку. Что они говорили там, или, вернее, что говорил старый нищий Торусскому, никто не слыхал. Только камердинер Петр видел, как барин, вернувшись от старика, принес с собою свернутую веревку и бережно запер ее к себе в бюро.
Относительно веревки рассказывал тоже подробности
– Видишь ли, братец мой, – говорил он таинственным голосом собравшейся в людской дворне, – веревку эту самую я у старика на шее видел. Как только привезли его к нам, обмыли это мы его, рубаху чистую надели, потому так и барин велел: «Обмойте, говорит, его и наденьте рубаху чистую и положите в угловой…» Ну, вот, хорошо! Только это убирают его, а он все это рукой вот так к груди-то дергает: я думал, мешает ему что, потянулся было оправить, а старик как замычит, да жалостно так, словно не трожь, мол, оставь. Я и говорю: «Деинька, не сумлевайся, твое при тебе останется». Я думал, у него на шее-то деньги али что; только повернули мы его, я вижу – ничего такого нет, а просто вот как есть веревочка скручена и висит на шее-то у него…
– Веревочка? – переспросил чей-то голос.
– Вот как есть веревочка – скручена, скручена и висит. Ну, так его и уложили с веревочкой-то. Хорошо! Потом этта барин меня к нему и приставил. «Смотри, – говорит, – Антипка, коли что ему, деиньке-то, понадобится, ты справлять будешь, потому человек он старый и больной». Вот это я и смотрю. И, как он забудется ли, заснет ли, потом очнется – сичас, братец мой, за грудь рукой – тут ли у него этта веревочка. Так он ее стерег. Только сегодня сижу я у него, а он мычит. Подошел я к нему, чтобы разобрать, чего мычит-то он – не водицы ли испить. «Нет, – говорит, – барина», – то есть голосом понимать дает, чтобы я барина к нему призвал. Я этта сичас к Петру Иванычу, вот, мол, так и так, барина к себе зовет… Ну, вот Петр Иваныч и докладает барину-то, что зовет, мол, его этот самый старый нищий-солдат, к которому Антипка приставлен. Барин в это время уже спать ложились. Как есть в туфлях, и они идут по коридору-то, а я двери-то раскрыл им навстречу – пожалуйте, мол. Вот, братец ты мой, входит этта барин к старику, а он так этта глаза открыл и смотрит. И так этта вдруг явственно произносит, что очень, мол, благодарен он барину за всю его доброту. И насчет свечи осведомился… Это чтоб ему зажечь в руку, когда, значит, отходить станет. А барин и говорит, что вот, мол, меня за свечой посылал, и на меня показывает. А он-то снова этта как будто благодарит и говорит, чтобы услать. Барин этак махнул мне рукой, чтобы я, то есть, вышел. Я вышел сейчас, запер дверь и сейчас к скважине замочной глазом припал. Ну, и вижу я, что стоит барин, наклонившись над ним, а он барину и говорит все, так это убедительно говорит и руками не машет, а барин слушает. Только, что он говорит, мне-то никак уж не слыхать за дверью-то. Вижу, что говорит, а что именно – дознаться не могу. Хорошо! Вот как он все этта рассказал барину, вижу, барин этта качнулся к нему ближе, да и снимает с шеи-то веревочку эту самую, которую он берег так. Снял этта, а тот ничего; отодвинулся барин, я все лицо старика вижу, и вижу, что ничего – улыбается только, а лицо такое светлое. Ну, после того барин повернулся, я этта и думаю, что сичас он к двери пойдет, ну, и прочь значит, чтоб не заметили. Ушел я этта, а потом камардин Петр Иваныч говорит выездному Федьке: «Вот какие дела, Федька: был барин у этого самого нищего, которого привез с собой из-под заставы, и вышел от него, братец ты мой, и вынес веревочку, скручену, и так это бережно к себе в бюро запер, а потом на молитву стал, ко сну, значит, отходить».
– Вот они, дела-то! – вздохнул кто-то, когда кончился рассказ Антипки.
– Я так полагаю, что ему помереть сегодня.
– Беспременно помереть. Потому всяк человек свой смертный час чувствует…
Молодая девка, следившая, затаив дыхание, за рассказом с широко открытыми глазами, вдруг проговорила:
– Ой, батюшки мои, страшно!
– Чего страшно-то, дурья голова?
– А вот как старик-то помрет…
– Ну и помрет – все помирать будем.
– А и лодырь – ты, Антипка! – вдруг совершенно неожиданно для вполне довольного собой Антипки, но весьма последовательно с своей точки зрения, проговорил старый кучер, пользовавшийся во всей дворне авторитетом.