Кольцов
Шрифт:
Вся суть кольцовского творчества определена тем, что он писал о свободном человеке. «Никто, – отметил Успенский, – не исключая и самого Пушкина, не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания… Спрашиваем, что могло бы вдохновить хотя бы и Пушкина при виде пашущего пашню мужика, его клячи и сохи? Пушкин, как человек иного круга, мог бы только скорбеть, как это и было, об этом труженике, «влачащемся по браздам», об ярме, которое он несет, и т. д.».
Успенскому, однако, стоило бы чуть продолжить цитату из Пушкина: «Влачится по браздам неумолимого владельца», и тогда ему пришлось бы добавить, что, по сути, Пушкин и Кольцов пишут о разных мужиках.
В свое время Аполлон Григорьев полагал, что драму из крестьянского быта написать нельзя, ибо драма должна увековечить органические типы народной жизни, которые могли сложиться только в свободном сословии: «факты же крепостного быта могут со временем проходить и проходить очень ярко в нашей исторической драме, но сами по себе, без связи с общими типами общерусской жизни, столь же мало могут служить предметом для драмы, как физическая болезнь или голые факты уголовной хроники».
Кольцов сумел увековечить в своих драмах-песнях органические типы нашей народной жизни потому, что сумел, так сказать, «освободить» народ от крепостного права.
Именно в качестве певца свободного человека Кольцов был скорее поэтом прошлого (как часто и воспринимали его даже в XIX веке) или будущего (как написал о нем тогда же Валериан Майков), но не буквального настоящего. «Поэт и художник, – говорил Герцен, – в истинных своих произведениях всегда народен. Что бы он ни делал, какую бы он ни имел цель и мысль в своем творчестве, он выражает, волею или неволею, какие-нибудь стихии народного характера, и выражает их глубже и яснее, чем сама история народа… Поэты в самом деле, по римскому выражению, – „пророки“; только они высказывают не то, чего нет и что будет случайно, а то, что не известно, что есть в тусклом сознании масс, что еще дремлет в нем».
Кольцов не идеализировал народный мир в смысле приукрашивания, то есть искажения реального положения, а вскрывал его идеальную суть. Как сказал Белинский, «поэзию этого быта нашел он в самом этом быте, а не в риторике, не в пиитике, не в мечте, даже не а фантазии своей, которая давала ему только образы для выражения уже данного ему действительностью содержания». Потому у Кольцова и само зло обычно рождено в этом же мире. В собственно человеческих отношениях его несет только один из песни в песню переходящий образ – староста. Он средоточие и как бы символ всех отрицательных начал. Это зло сразу и богатства, и административности, и даже почти всегда возраста (старости). Староста – отец соперника в «Деревенской беде», староста – «старый хрен» – не отдал дочку за героя («Косарь»).
А реальное положение дел в реальном селе, как можно судить по письмам, Кольцов видел и знал совершенно отчетливо, тем более отчетливо, что он часто ставил в прямую связь с этим положением и свое творчество.
Поэт так объясняет Белинскому, почему он мало пишет: «…почему мало? – трудно отвечать и ответ смешной: не потому, что некогда, что дела мои дурны, что я был все расстроен, но вся причина (курсив мой. – Н.С.) – это суша, это безвременье нашего края, настоящий и будущий голод. Все это как-то ужасно имело нынешнее лето на меня большое влияние. Или потому, что мой быт и выгоды тесно связаны с внешней природою нашего народа. Куда ни глянешь – везде унылые лица: поля, горелые степи наводят на душу уныние и печаль, и душа не в состоянии ничего
Речь идет о большем, чем просто «быт и выгода» прасола Кольцова, связанные с «внешнею природою нашего народа», а по сути, о том, что «быт и выгода» поэта Кольцова связаны с внутреннею «природой народа» («не в состоянии ничего ни мыслить, ни думать»). Ибо современное положение дел разрушительно действует и на самую духовную почву народной жизни. «Например: и теперь поют русские песни те же люди, что пели прежде, те же песни, так же поют; напев один, а какая в них, не говоря уж грусть – они все грустны, – а какая-то болезнь, слабость духа, бездушье. А та разгульная энергия, сила, могучесть будто в них никогда не бывали. Я думаю, в той же душе, на том же инструменте, на котором народ выражался широко и сильно, при других обстоятельствах может выражаться слабо и бездушно. Особенно в песне это заметно; в ней, кроме ее собственной души, есть еще душа народа в его настоящем моменте жизни».
А Кольцов собирал народные песни – сейчас они, то есть Кольцовым собранные, уже более или менее учтены, систематизированы, оценены. Но таким собиранием занимался не фиксатор только, а поэт, ищущий и в песнях идеальных определений. «С этими людьми, ребятами, сначала надобно сидеть, балясничать, …потом начать самому им пропеть песни две… А иначе ничего не сделать, хоть брось. Только и я за них принялся крепко, что хочешь делай, а песни ной: нам надобны!»
Посылая Краевскому одну из таких песен, Кольцов комментирует: «Посмотрите, если она хороша, поместите где-нибудь, а нет – в огонь! Перегорит да выгорит, так лет через сто будет славная песня». Песни самого Кольцова – «славные» песни, потому что они уже как бы «перегорели» и «выгорели», потому что они представили душу народа не столько в его «настоящем моменте жизни», сколько во времени, исчисляемом столетиями, в большой истории.
Есть у Кольцова – всего две – песни и собственно исторические. Одна из них даже и названа «Старая песня»: обе они про Ивана Грозного и близки тому двуединому восприятию грозного царя, которое жило в народном сознании. В одной это «царь-ханжа», летящий «как вихрь» из Александровской слободы «Москву-матушку пилатить». В другой это царь «как солнышко», стоящий на башне с русским знаменем во время взятия Казани. Написаны песни в одно время – в 1841 году.
Вообще же говоря, все песни Кольцова, по сути, песни исторические. Герои Кольцова ощущают себя не только в природе, но и в истории. Правда, не столько в современной, сколько в вековой, в глубинной, идущей от предков. «Песня пахаря» обретает подлинное значение, лишь будучи возведенной к праистории, к былине о Микуле Селяниновиче. Недаром и в «Крестьянской пирушке» говорят «про старинушку».
Песня эта традиционно и всеми квалифицируется как бытовая. Определенную поддержку, впрочем, песня находила и в быте того сословия, с которым Кольцов был тесно связан, – мещанского, купеческого. Именно в этой среде, свидетельствовал уже в 80-х годах воронежский этнограф А.И. Селиванов, «нашли себе приют прадедовские обычаи и обряды и долго спустя (после Петра I. – Н.С.) или, лучше сказать, до сих пор существуют в нем». Сами праздничные застолья носили особый характер. «Каждая из вечеринок там оканчивалась на рассвете следующего дня; не столько разгул, веселье было причиною их продолжительности, сколько церемонии, к исполнению которых служил поводом каждый случай. Так, например, когда наступало время ужина, гости на просьбы хозяина „откушать хлеба-соли“ благодарили его, но до разбора, по существовавшему в то время местничеству, не решались оставлять мест своих. Разбор гостей всегда требовал немало времени, и хозяевам предстояло много труда в том, чтобы удовлетворить самолюбие каждого гостя и не оскорбить его местом. Ужин состоял из 20-ти и более кушаний. После каждого кушанья прислуга разносила гостям разлитые в чарки мед и вино, гость брал чарку не иначе как после трехкратной просьбы со стороны хозяина или хозяйки».