Колдун
Шрифт:
– Только подойди!..
Из мешочка потянуло белым влажным дымом. Тонкой струйкой он потек на пол, опутал ноги ворожеи преданным объятием, потянулся жадными руками к Перваку. Страх затряс тело парня, душа заколотилась в горле. Не туман, не дым полз к нему – страшное, неведомое зло, обитающее за краем мира. Слыша за спиной злорадный смех ведьмы и проклиная собственную доверчивость, Первак метнулся к выходу. «Так мне и надо, – думал, – уподобился глупой бабе, вот и получил по заслугам. Насмеялась старуха надо мной, напотешилась…»
Солнце выскочило из-за облака, прыснуло в глаза яркими бликами. Первак обернулся, глянул на приоткрытую
Первак встряхнулся, двинулся к печищу. Ляд с ней, с ворожбой. Сам он сыщет ворога, сам поквитается за брата. Было б только время да желание. Небось Кулиша наврала, что отправила Настену к родичам, небось велела ей помочь брату – отвести к какой-нибудь дальней родне. Вот вернется девчонка, тогда все у нее можно будет выпытать. Она хлипкая, долго кочевряжиться не станет. С перепугу все выложит – и где, и у кого прячется братец.
Первак сломил гибкую веточку, прикусил ее зубами. Вспомнилось тонкое лицо Настены, ее большие доверчивые глаза. На миг шевельнулось сомнение – может, девчонка тут вовсе ни при чем?
– Сынок, ты зачем к ведьме ходил? – Мать робко выскользнула на тропу, засеменила рядом, приноравливаясь к широким шагам сына. Скосив глаза на повязанную простым белым платком склоненную материнскую голову, Первак вздохнул. Люди шептались, будто когда-то мать была первой красавицей в Приболотье, а после замужества под тяжелым характером Житобуда согнулась, посерела, постарела, словно не прижившаяся в чужом саду яблонька. Смерть Оноха, младшего и потому любимого сына, совсем ее смяла, обуглила, как засохший, скорченный корень посеченного молнией дерева.
– Не твое дело, мать! – резко ответил Первак, сплюнув раскрошившуюся о крепкие молодые зубы веточку. – Не суйся лучше.
Она тихонько охнула, остановилась:
– Сынок?
– Не трогай меня, говорю, – уже мягче попросил Первак. – И без твоих расспросов тошно.
Она быстро подскочила к нему, потянулась к угрюмому лицу теплыми ладонями.
– Вижу я, гнетет тебя что-то. Все братову смерть простить не можешь. А люди шепчутся – правду Егоша сказывал… Простил бы ты его, а? Негоже в сердце злобу носить. Вон нынче в Ладоге о новом Боге поговаривают. Он всех прощать велит…
Гнев мгновенно вспыхнул в груди Первака, пальцы сжались, хрустнули. Он не почуял, как отбросил мать в сторону, не услышал своего злого голоса:
– Пошла бы ты вместе со своим жалостливым Богом!
Метнулся вперед, одним махом вскинул на крыльцо могучее тело и, прежде чем распахнуть крепкую дверь, оглянулся к печально застывшей на тропе матери:
– Отобрали боги у тебя сына, а я думаю – уж лучше бы и вовсе тебе детей не давали! Чтоб не стыдились за тебя дети, как я стыжусь!
Мать всхлипнула, прижала к щекам морщинистые ладони. Расквохтавшись, словно курицы, соседские бабы кинулись к ней с утешениями, осыпали Первака обвиняющими взглядами. Он хмыкнул, толкнул плечом дверь и вошел в горницу.
Отец сидел на длинной лавке, прилаживал к большому увесистому топору толстое древко. Не глянув на сына, негромко спросил:
– Чего там бабы расшумелись?
– Да так… – поморщился Первак. Ему не хотелось все рассказывать отцу. Засмеет…
– А-а-а, – понимающе протянул Житобуд и покосился в окно. – Сходил
На дальней лядине они давно уже ничего не сеяли, но перед каждой весной отец заставлял его проверять истощенную, заброшенную лядину, словно надеялся однажды обнаружить на ее месте благодатно пахнущее теплом и хлебом урожайное поле. Обычно Первак слушался его неохотно – чего без толку ноги мять, но на этот раз пошел безропотно. Хотелось уйти подальше от людей, от их милосердия и жалости. Хотелось пестовать свою злобу, лелеять ее, как любимое дитя.
Топая босыми ногами по влажной, еще не отмерзшей и давно уже забывшей царапанье бороны земле, Первак вспоминал задорную улыбку брата, его задиристый нрав и до боли сдавливал кулаки. Ему нравилось представлять, как когда-нибудь он отыщет Егошу, как вонзит в его поганое сердце острое лезвие охотничьего ножа. Убьет, будто одичавшего пса, одним ударом!
Опускаясь за кромку леса, Хорс озарил небо багровым всполохом, напомнил о позднем времени. Первак лениво натянул сапоги и направился к дому, чувствуя по пути, как холодеет воздух и крепчает безжалостный ветер. Набирая в грудь побольше вечерней свежей прохлады, он немного подзадержался у влазни и вдруг услышал приглушенный голос отца:
– Надобно поглядеть поутру, что с дверьми нашими делается. Вроде недавно совсем перекос выправлял, а нынче, как разгулялся Позвизд, так она хлопает да хлопает туда-сюда…
В ответ ему что-то негромко забормотала мать, а Первака вдруг передернуло от пробежавших по коже мелких мурашек. Как там ведьма говорила? «Налетит северный ветер, хлопнет дверью три раза».
Будто подтверждая, в его лицо ударил мощный порыв ветра, выдернул из пальцев дверную ручку. Хлоп! Хлоп! Хлоп! Трижды ударила тяжелая дверь.
Первак перемахнул через городьбу и, прикрывая лицо от несущейся навстречу пыли, побежал к лениво распластавшейся за соседскими домами дороге. Кулла совсем разъярился – завывал, бил в лицо колючими всплесками, вихрился позади темными воронками. Задыхаясь, Первак добежал до перекрестка, упал на колени и, чувствуя, как бешено колотится сердце, забормотал срывающимся голосом:
– Кулла… Кулла… Возьми у меня все, чего пожелаешь… Для Встречника. Убийцу найти надобно…
Ветер по-прежнему бесновался вокруг него, трепал рубаху, хлестал по щекам. Первак застонал от отчаяния. Ну почему не поверил он ведьме? Почему не запомнил тех заговорных слов, что она сказывала?!
– Ведьма! – заорал отчаянно в сгустившуюся мглу. – Где ты, проклятая?!
Душная темнота обволокла его, защищая от развеселившегося Куллы, задрожала знакомым шуршащим голосом:
– Подумай, подумай, подумай…
– Да подумал я! Давно подумал! – Первак трясся, стараясь схватить ускользающие, мелькающие перед глазами бесшумные тени. – Ничего не хочу, только бы за брата отомстить, душу его несчастную успокоить!
Темнота внезапно дрогнула, взметнулась, потянула его за собой и вдруг полоснула по руке огненной вспышкой. Кожа на ладони вскрылась, из разреза брызнула горячая кровь. Кулла подхватил ее, завертел в стремительном танце. В груди у Первака что-то застонало, скрутилось пеньковым жгутом вокруг сердца. Сквозь пляшущие перед глазами огоньки и всполохи он увидел, как из ноздрей медленно вытек сизоватый дым, вплелся причудливыми узорами в кровавые капли, стремительно вертящиеся возле, и обнял их, сплетая в одно целое.