Коллекционер сердец
Шрифт:
Разумеется, заснуть снова в то утро мне так и не удалось.
Как и во все последующие… Казалось, стоило мне опустить голову на подушку, как наступал рассвет и я просыпался, разбуженный криками на пляже. Почему это со мной происходило, проклятие ли какое на меня легло, или это было просто несчастливое стечение обстоятельств, сказать не могу.
Проснувшись сегодня на рассвете, я помотал тяжелой, будто чугунной, головой и вопреки обыкновению побрел к двери, открыл ее и выглянул наружу. Дети уже были на пляже. На этот раз, слава Богу, в стороне от моего коттеджа – на расстоянии примерно ста ярдов к северу. Их было человек восемь или десять – целая шайка, – и они топтались вокруг какого-то предмета, выброшенного прибоем на пляж. Самый храбрый толкал этот предмет босой ногой. Знаю я это место, где они собрались, – там, на мелководье, в океан выдается обветшалый бетонный мол, к которому, как магнитом, притягивает из воды всякую дрянь: водоросли, дохлую рыбу, медуз и бог знает что еще. Но мне-то какое до всего этого дело?
Сыновья Ангуса Макэльстера
Подлинная история с Кейп-Бретон-Айленд
Новая Шотландия, 1923 год
Такого оскорбления не снес бы никто. И уж тем более сыновья Макэльстера, которые все до одного гордецы. От Нью-Глазго до Порт-Хоксбери и Глейс-Бей – продуваемой всеми ветрами восточной оконечности Кейп-Бретон-Айленд, где жило проклятое семейство, только об этом и говорили. Все, кто знал о скандале, ухмылялись, изумлялись и задумчиво качали головами. Ох уж эти Макэльстеры! Шайка сумасшедших, да и только! Шестеро здоровенных громил и одна дочка, к которой никто не осмеливается приблизиться из страха перед старым Ангусом и его сыновьями, пьяницами и завсегдатаями таверн, – чему, спрашивается, тут удивляться? И все же в то, что сотворил со своей женой Ангус, поверить было трудно. Он пропадал целых три месяца – ходил на груженном углем каботажном судне в Галифакс и заявился домой в Глейс-Бей в апреле, в серый дождливый полдень. Привели его такие же пьяные вдрызг и краснорожие, как и он сам, матросы с торговых судов – его старинные приятели, тоже обитавшие в Глейс-Бей. Ввалившись в свой деревянный
Это старинное семейное предание дошло до меня от Чарлза Макэльстера, старшего сына Кэла и отца моего отца.
Недуг
Его всегда спрашивают: «Когда вы начали? Что вы в детстве первым делом взяли в руку – карандаш, мелок или краски? В каком возрасте проявился ваш талант?» Ну а он вежливо отвечает, что точно не помнит, возможно, это началось в школе. Дома у него условий для занятия искусством не было, потому что он из рабочей семьи и родители его окончили всего девять классов, вели трудную жизнь, экономили на всем, да и вообще… В детали он старается не вдаваться. Он всегда вежлив, подчеркнуто официален, очень точно выражает свои мысли. На вид ему далеко за шестьдесят, у него белоснежные седые волосы, строгие черты аскета, глаза пророка или прорицателя – так иногда пишут о нем романтически настроенные журналистки. А еще многие отмечают, что у него взгляд человека, привыкшего проникать в самую суть вещей. О нем ходит множество слухов, которые никогда не подтверждаются. Всю свою долгую карьеру художника, продолжавшуюся вот уже пятьдесят лет, он избегает профессиональных разговоров о своем творчестве. Теперь он считается одним из признанных мастеров своего поколения, пользуется широкой популярностью и заслужил всеобщее уважение за те пренебрежение к житейской суете, склонность к уединению, немногословность и присущие настоящему янки честность и прямоту.Но при всей сдержанности и немногословности в частной жизни в творчестве он отличается удивительной экстравагантностью и плодовитостью. Он знаменит и известен, однако ему по-прежнему продолжают задавать идиотские вопросы: когда и как вы начинали? Что является источником вашего вдохновения? Какие материалы вы используете в своей работе? Можно подумать, что множество людей жаждет найти в ответах на эти вопросы прямое указание на то, как стать равными мастеру!
Он вежлив и дотошен. Иногда прерывает беседу, утверждая, что ход тех или иных событий помнит неточно, а фантазировать и придумывать не в его характере.
Недуг –то, о чем никогда не упоминается. Очень давно, еще до того, как он начал говорить и едва мог ходить, недуг впервые дал о себе знать: у него между пальцами рук, ног, на животе и на гениталиях появилась сыпь – так, ничего особенного, думала его мать, но сыпь не проходила, более того, стала распространяться
– Вот видите, – говорил дядя, глядя на дело рук своих, – такой недуг – вещь, конечно, неприятная, но не смертельная. Парню и всем вам предстоит с этим жить и к этому приспосабливаться, как приспособился я. Когда недуг не дает о себе знать, – добавил дядя с улыбкой и пожал плечами, – о нем забываешь, но стоит только начаться хотя бы ничтожному воспалению, как приходится проделывать это снова и снова. И прошу учесть: выбора нет ни у него, ни у вас.
Между вспышками «напасти» проходило то шесть недель, то три месяца, а то и целых пять. При этом вспышки странного заболевания не были связаны ни с общим состоянием, ни с состоянием здоровья, ни с поведением ребенка. Не важно, «хороший» в тот момент он был мальчик или, наоборот, «плохой», – на периодичности обострений болезни это никак не сказывалось. Недуг, грызший ребенка, жил, казалось, повинуясь исключительно своим собственным, никому не ведомым законам. Зато эти штучки –прыщи, нарывы и фурункулы – принадлежали ему одному. Со временем пришло осознание, что он такой один – немощный,а снедавший его недуг по странной прихоти судьбы никак не затронул знакомых ему ребят. Болезнь и в семье никого не затронула – за исключением дядюшки. Мальчик пришел к выводу, что свою немочь надо держать в тайне и не рассказывать о ней ни единой живой душе, поскольку иметь такой недуг не только неприятно, но и стыдно. Родители тоже хранили по этому поводу полное молчание – даже к врачу его больше не водили: им не хотелось, чтобы по округе пошли сплетни, будто у них «гнилая» кровь, которую они передали по наследству своему ребенку. Когда ему было девять лет, он уже умел избавляться от этих штучекбез посторонней помощи. В одиннадцать он, хотя и испытывал страдания при вспышках болезни, научился их скрывать, старательно делая вид, что недуг донимает его уж не так сильно. Со временем он пришел к выводу, что родители ни в чем не виноваты и не имеют никакого отношения к постигшему его проклятию – как, впрочем, и он сам. Если в этом и крылась чья-то вина – его ли, их ли – то раз он не имеет понятия, в чем она заключается, то и обвинять в этом некого. В двенадцать лет его отослали из школы домой, решив, что у него корь, хотя на самом деле это было началом новой вспышки болезни. Он заперся в ванной и, вооружившись ножницами, стал вскрывать еще не успевшие созреть розовые новообразования, надеясь подавить приступ в зародыше, но они появлялись быстрее, чем он успевал с ними расправляться. Пульс учащался, он начинал ощущать первые признаки лихорадки, и в то время, как он рыдал от обиды и боли, в ушах его зазвучал голос: Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь!Все чувства в этот момент обострились, особенно обоняние; запах крови и собственной разлагающейся плоти сводил его с ума, тем не менее он с новой силой возобновил свои атаки на эти штучки,все глубже вонзая в свою исстрадавшуюся плоть острые концы ножниц. Он до того погружался в это занятие, что поначалу даже не слышал, как стучала в ванную мать, упрашивая его открыть дверь и предлагая свою помощь. Он не хотел ее впускать – он все сделает сам: в конце концов он уже не ребенок и в состоянии о себе позаботиться. Это был переломный момент в его отношении к недугу: тогда он решил превозмочь его собственными силами, как это сделал дядя его отца. Эти штучки –все эти отвратительные на вид прыщи и нарывы были его стыдом, проклятием и болью, но именно они делали его другим, отличая от прочих. Они сделали его обладателем тайны. Когда он в одиночестве бился в ванной со своей болезнью, у него закружилась голова; в этот миг над ним, казалось, разверзлись потолок и небеса и он увидел Господа, громоподобным голосом говорившего: Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь! Ничего!Правда, он был не в силах побороть болезнь, но он мог ей противостоять – смело и мужественно. Дядя его отца показал, как нужно это делать – спокойно и без суеты. По примеру дяди он решил стать врачевателем собственной немочи. А какими любопытными показались ему эти штучки,когда он впервые посмотрел на них без отвращения и ненависти. Это были окровавленные фрагменты тканей и нервов – иногда прозрачные, если взглянуть на просвет, иногда – нет, трепещущие, желеобразные, словно медузы. Некоторые штучкибыли крохотными, как ноготь ребенка, а некоторые крепко укоренялись в его плоти и выходили из нее неохотно, с трудом, тянулись, как резиновые, достигая подчас длины в семь-восемь дюймов. Повернувшись к зеркалу спиной, чтобы выяснить, как выглядят его плечи и ягодицы, он с шумом втянул в себя воздух: эти штучкисплетались у него на спине в причудливые узоры, образовывали выпуклые барельефы размером с крупную монету, фантастические звездные россыпи всех мыслимых цветов и оттенков. Он, всегда стыдившийся своей болезни, при виде такого разнообразия и пестроты, неожиданно испытал чувство гордости, поскольку все это принадлежало ему одному и никому больше.
Он попросил родителей купить ему микроскоп, чтобы рассмотреть и исследовать эти штучкикак можно тщательнее. К своему удивлению, он обнаружил на поверхности пораженных странной болезнью тканей крохотные зубчики вроде крючочков, хотя на ощупь эти штучкиказались гладкими, и понял, почему ему было так больно, когда они выходили из него. А до чего сложной и многоцветной оказалась сама ткань, из которой они состояли! Она напоминала многослойные отложения чешуек вроде рыбьих и была удивительно ярко расцвечена. Эти штучкипоходили на живые организмы, которые умирали, быстро высыхая и затвердевая, когда их извлекали из привычной среды – то есть его тела, питавшего их своими соками и хранившего от холода своим горячечным жаром.
Вместо того чтобы по совету дяди спускать эти штучкив унитаз, он стал собирать их и хранить. Кто знает, вдруг это не только проявления его немочи, но нечто загадочное, ниспосланное ему свыше с неизвестной целью? Стоило выложить штучкина поверхность стола, как они засыхали, превращаясь в подобие ракушек всевозможных форм и расцветок – бронзовых, кроваво-красных, пурпурных и пурпурных с синевой, золотистых, оранжево-зеленых и ярко-синих. До чего красиво! Его руки быстро двигались по поверхности стола, передвигая их и организуя в разнообразные композиции. Скоро он понял, что, пока штучкисвежие, влажные, как шпаклевка, и клейкие, у него есть возможность прилеплять их к фанерке или картону. Его первые, грубоватые еще поделки в виде невысоких барельефов, в которых перемешанные с глиной и акриловыми красками штучкискладывались в необычайно живые и яркие фантастические композиции, как магнитом притягивавшие взгляд. Он делал их десятками, а потом прятал. В один прекрасный день он продемонстрирует все это и своим изумленным родителям, и облеченному его особенным доверием любимому школьному учителю, ну а пока… что ж, пока он будет делать эти работы, складывать их в тайник и ждать заветного часа. Он заметил: чем сильнее обострение болезни и чем выше поднимается у него температура, тем сильнее у него стремление работать – выхватывать ножницами из своего тела воспаленные, пышущие болезненным жаром, истекающие гноем и кровью эти штучкии сразу переносить их на полотно, холст, картон – на все, что ни подвернется под руку. Часто он размазывал по холсту даже собственную кровь – еще одну заветную краску, засыхавшую в виде ржавых, красно-коричневых разводов. Он работал, повинуясь только инстинкту, прикрыв глаза, смешивал эти штучкис другими материалами – вязкой модельной глиной, акриловой темперой, масляными красками, полосками бумаги или ткани, с засохшими стебельками колючего чертополоха или с лепестками цветов… Он работал с полной самоотдачей, забывая обо всем и, конечно, о себе. В момент творчества он исчезал, растворялся, словно его и не существовало. Боль, обыкновенно сопровождавшая извлечение из тела этих штучек,не чувствовалась – настолько была велика его сосредоточенность и концентрация на деле, которым он занимался.
«Вот это да! Неужели мне удалось извлечь пользу из своего недуга?» – думал он потом, обессилевший от работы и нездоровья, но окрыленный успехом. Дядя его отца, обладавший, как и большинство мужчин, весьма ограниченным воображением, никогда бы до такого не додумался.
Так вот, оказывается, кто я такой – художник! И вот зачем я пришел в этот мир!
Эти штучки…Точно так же как проявления болезни, он стал потом называть свои работы: эти штучки.
Но никогда никому об этом не говорил, даже не намекал.
Удивительное дело, со временем он стал теоретиком собственного искусства: его чрезвычайно занимал вопрос, как из бесполезных, даже вредных образований в его теле можно создавать нечто, напоминающее подлинную жизнь. А в том, что его творения являлись слепком с реальности, не могло быть никаких сомнений. Всякий раз, когда он на них смотрел, его словно ножом в бок тыкали – до того острым было узнавание. Только вот что именно он в них видел и узнавал, даже для него оставалось загадкой.
Он пришел к странному выводу, что здоровьев значительно меньшей степени способствует самопознанию, чем нездоровье. Когда недуг в очередной раз овладевал им, он, отдавая всего себя творчеству, растворялся в вечности – как говорил дядя, у него просто не было выбора. Впрочем, между приступами болезни он чувствовал себя хорошо. «Хорошо» – в том смысле, какой вкладывают в это слово обычные люди.
Размышляя над всем этим, он усмехался и задавался вопросом: есть ли у других художников или людей искусства секрет, подобный его собственному? Уж не все ли они аналогичным образом благословлены и прокляты? Он этого не знал и узнать не стремился. Мы можем уважать другого человека и даже восхищаться им, но никогда по-настоящему его не узнаем. Ну и ладно.