Колобок по имени Фаянсов
Шрифт:
Но лифт уже взвился на третий этаж, на котором и проживал Катин наперсник.
Тогда Фаянсов, надеясь успеть, зашагал по лестнице вверх и, поднявшись на второй этаж, нечаянно подслушал такие слова:
— …успокойтесь, ваш жених в сущности здоров. Самое неприятное, что можно при желании заподозрить, — вялотекущая шизофрения. Но эта штука, если покопать, отыщется у каждого из нас. А мы с нами, как видите, не кусаемся, — пошутил Катин друг.
— А стул? Вспомните, он почему-то на этот не сел, выбрал другой, — заупрямилась Катя.
— Не сел и правильно сделал. У этого стула сломана ножка. Я забыл убрать, — сказал друг. — Впрочем, для вашего спокойствия, пусть он зайдёт ко мне в диспансер,
— Извините! Я сейчас принесу. Деньги в сумке. Я будто бы забыла у вас на столе, мой жених не должен знать, но он…
Фаянсов медленно спустился на улицу, достал из кармана визитную карту. Всё верно, Катин якобы друг и вправду оказался врачом. На карте были затейливо выписаны его учёная степень и адрес некой психушки, где трудился этот тип.
Бог мой, как можно было ошибиться в совершенно очевидном? Её патологическую трусость он благоговейно принял за осознанный образ жизни. А тут философией и не пахло, вот то-то и оно! Катя оказалась духовной сестрой Беликова из чеховского «Человека в футляре». Лично он, Фаянсов, если уж придётся, встретит смерть бесстрашно, глядя ей прямо в пустые глазницы.
С невестой он порвал тут же на месте и, видимо, сильно задел её женскую гордость, лишив возможности проделать это самой. А может, Катя была мстительной от природы. На другой день тогдашний директор студии получил анонимный звонок. По телефону говорила неизвестная женщина, назваться которой мешала ужасная скромность. Анонимщица называлась «тайным доброжелателем товарища Фаянсова» и просила студийное руководство поберечь здоровье Петра Николаевича. Разумеется, он не опасен, коварно заверила она, но шизофрения, пусть и вялая, знаете, всё-таки болезнь. Её сигналу были рады, он объяснял те странности, что водились за шрифтовиком и смущали руководство. С тех пор за ним, Фаянсовым, и тянется этот шлейф. Теперь уже другой директор, сменивший своего предшественника, получившего сигнал, изредка Фаянсова спрашивал:
— Пётр Николаевич, как ваше здоровье? — И было понятно, что речь идёт о здоровье душевном. Слух о звонке обошёл все студийные закоулки и достиг рабочей каморки, где трудился шрифтовик.
— Я чувствую себя превосходно! — неизменно подчёркивал Фаянсов и тем самым как бы утверждал обратное. Ну кто же чувствует себя прекрасно всегда? Конечно, только законченные психи.
— Ну, так уж и всегда превосходно? Может, иногда всего лишь хорошо? — на всякий случай будто бы пошучивал директор.
— Нет, именно всегда превосходно! — стоял Фаянсов на своём, усугубляя подозрения начальника.
Фаянсова вначале это злило, он пробовал объясняться начистоту, доказывал, что совершенно здоров, но его, отводя глаза, утешали: «Ну естественно, ну естественно здоровы! Да что вы так нервничаете, Пётр Николаевич?» А потом он счёл, что так даже лучше. Ему как бы даровали право оставаться самим собой, дескать, коль не опасен, пусть сидит в своей каморке, корпит над заставками передач.
Фаянсов трясся на задней площадке троллейбуса в душной тесноте, стиснутый со всех сторон чужими горячими телами. В центре салона было свободней, даже кое-где зияли пустые сиденья. Но здравый смысл держал его у дверей, на случай пожара или других непредвиденных катастроф. Поэтому он покорно стоял в толпе и от нечего делать слушал чужую болтовню.
— Слыхал? Разбился… — произнесли за его спиной, назвав знаменитого эстрадного певца. — Дал концерт в Сочах, получил тут же в руки десять тысяч баксов наличными, понял? Засосал в буфете две бутылки коньяка, сел за руль, дунул к знакомой тёлке и гробанулся с моста. Голову, руки нашли, ноги ищут до сих пор. Вызвали французов.
— Ящик надо смотреть, дубина, — возразили чёрному вестнику. — Вчера он пел в Лужниках. Живьём! Прямой эфир, понял?
— Значит, будет жить долго, такая примета, — сказал, не смутившись, вестник.
И что только ни распускали об этом певце?! Он и горел, и тонул, его резали, травили истеричные женщины. А певец и по сей день оставался жив-здоров, точно большой сверкающий кузнечик, прыгал со сцены на сцену. Словно его берегли именно эти дурацкие слухи… Но кто знает, может, люди неспроста верят в подобные приметы?
«Всё это, конечно, суеверие, чепуха. Но… кто бы такой слушок пустил обо мне», — мысленно улыбнулся Фаянсов. Признаться, за эти двадцать лет он изрядно устал, постоянное напряжение, ежесекундное пребывание начеку выматывали нервы. Хорошо бы, получив гарантию в виде приметы, отдохнуть хотя бы год, а то и два.
Полный, осевший на задние колёса бело-голубой троллейбус привёз его к месту работы и выдавил через едва приоткрывшиеся двери на тротуар. Оглядевшись, Фаянсов обнаружил, что приехал не один. С передней площадки вывалился режиссёр из редакции художественных передач Лев Кузьмич Карасёв. Его вышвырнуло на тротуар, будто ворох грязного тряпья. Таким он ходит вечно мятым, нечищеным и небритым.
— Кого я вижу?! Наш мини-Мефистофель! — насмешливо воскликнул Карасёв, намекая на его брони-«молнии» и, видимо, на малый для настоящего дьявола рост. А возможно, он попросту имел в виду незначительный общественный ранг художника-шрифтовика.
Не зная, как отомстить, Фаянсов сказал:
— У вас косо застёгнут пиджак.
И впрямь самая нижняя пуговица на пиджаке режиссёра была продета в самую верхнюю петлю, и потому одна пола была вздёрнута чуть ли не к подбородку Карасёва.
— А, заметно? — обрадовался Карасёв. — Кому-то другому я бы ответил фразой из старого одесского анекдота: «Ай я не франт». Но вам открою правду: так было задумано. Специально! Я им сегодня особенно недоволен.
— Кем? — не понял Фаянсов.
— Своим гнусным телом!
Ну, это он уже слышал от Карасёва не раз. Объясняя свой неряшливый, а порой и вовсе непотребный вид, тот утверждал, что глубоко презирает человеческое тело, считая его недостойным вместилищем души. «Даже ваше, с такой умопомрачительно шикарной грудью, — сказал он однажды в присутствии Фаянсова своей помощнице Эвридике и добавил: — А моё и вовсе мрачная тюрьма, потому что оно гноит в темнице не чью-то, а мою собственную многострадальную душу!» «Что нужно телу? — развивал он свою мысль в другой раз, зайдя в рабочую каморку шрифтовика, почему-то он для своих философических излияний чаще всего избирал именно его, нелюдимого Фаянсова. — Так что ему нужно? Пожрать, выпить, переспать! Тело вдобавок тщеславно и капризно. Его, изволь, одень по моде и укрась! Человек во власти мелочных страстей этой ничтожной оболочки!» Своё отвращение к человеческому телу Карасёв стремился внушить и телезрителям. В его постановках известные литературные красотки и красавицы превращались в уродов. Зрители слали возмущённые письма, мол, у вас Ромео похож на Квазимоду, Джульетта — вылитая баба-яга! «Лев Кузьмич, помилуйте, разве полюбил бы, да ещё без ума, Ромео Джульетту, будь она на самом деле такой страшилой, какой вы её изобразили в своём спектакле? Она же, если вам верить, потеряла голову из-за прямо-таки, извините, монстра? Здесь какой-то, простите, фрейдизм», — нервно смеясь, говорил на летучке директор. «Не фрейдизм, а моё восприятие мира, — назидательно отвечал Карасёв. — Ромео и Джульетта полюбили не тела, они полюбили души друг друга. И я это подчеркнул. Безобразие оболочки оттеняет красоту души!» Временами после его фокусов гремели громы сверху, из руководства области: