Колодец в небо
Шрифт:
За несколько лет до того чума унесла едва ли не половину жителей Милана. И теперь Леонардо твердил, что причиной тому перенаселенность и страшная грязь. «Из замка нельзя выйти, чтобы в кучу нечистот ногой не наступить!» Можно подумать, в Риме, в Венеции или в Мадриде, не говоря уж о Мантуе, не так!
Но занятый не своим делом придворный художник – уж лучше бы портрет приглянувшейся правителю свояченицы рисовал! – предлагал герцогу строить новый город: «Из десяти районов, по тридцать тысяч жителей в каждом. В каждом районе своя канализация! Ширина самых узких должна равняться средней высоте лошади!» Этот странный Леонардо договорился до
Идеи Леонардо вполне восхитили бы Изабеллу, выслушай она их в иное время, в иной обстановке. Но время было такое, какое было, – время соблазнять Сфорциа. К тому же у маленькой Мантуи не было средств Милана для воплощения Леонардовых идей, а у большого Милана не было желания. У большого Милана, вернее у того, кто в себе весь Милан воплощал, в ту ночь было желание иное. Которое и было удовлетворено.
Добродетель ее пала. Но с ночи этого падения маленькое мантуанское герцогство стало для Лодовико не вожделенной добычей, а сокровищницей, в которой, как в драгоценном ларце, хранилась вожделенная герцогиня.
Даже себе самой Изабелла не могла ответить, был ли желанен для нее Сфорциа или вспыхнувшая в ней страсть покоилась лишь на политическом расчете. А если и так, то расчет ее оказался весьма точным. И более чем приятным.
В Лодовико она нашла то, чего ей недоставало во Джанфранческо, – мудрого союзника, сильного воина и искусного любовника. Не на мантуанском престоле, а в миланской постели в ту ночь с Лодовико она впервые ощутила себя королевой – той, которой на этой земле доступно если не все, то многое.
Лодовико ей нравился. Умный, богатый, возбужденный – чего ж еще желать! И лишь однажды наутро после бурной ночи зашла вместе с Лодовико посмотреть роспись «Тайной вечери» в трапезной доминиканского монастыря Санта Мария делле Грацие, которую уже несколько лет делал все тот же Леонардо, и увидела алую рубаху Христа. И вспомнила – чего желать.
Настоятель монастыря приставал к Лодовико с жалобами на живописца:
– Иной день кисть в руки не возьмет! Часами стоит, уставившись в одну точку, и еще имеет наглость говорить, что он думает! Сколько времени без толку проводит в размышлениях, отрываясь от работы.
Этот не слишком опрятный монах считал, что с художников надлежит требовать, чтобы, взяв в руки кисть, они не выпускали ее из рук до окончания работы. Монах все зудел и зудел, пока Леонардо не швырнул в сторону длинную кисть, которой он указывал на размещенные за столом фигуры, объясняя Лодовико, почему он усадил Иуду рядом с другими учениками Христа.
– У меня нет натурщика, с которого я мог бы списать лицо Иуды. Если настоятель так спешит, я завтра же напишу Иуду с него, и все будет готово!
Видя, как растерянно захлопал глазами монастырский настоятель, Изабелла улыбнулась. Браво, Леонардо! Повернула голову к огромной фреске и – словно ей дверь окрыли – попала в иное измерение.
Алый, чарующе алый цвет рубахи сидящего на фоне окна Спасителя греховно совпал в ее памяти с иным красным. С каплями собственной крови на мраморном полу феррарского собора. И она вспомнила юношу-подмастерье.
Кто объяснит, почему она не помнила всех случившихся в ее жизни герцогов и королей, могущественных пап и принцев крови, но сохранила в памяти того мальчика.
Она, двенадцатилетняя, с отцом и братом Альфонсо приехала в только что построенный собор, подняла голову вверх и замерла. Хрупкий юноша парил в воздухе. То есть парил он в специально сконструированной для росписи купола люльке, но ей показалось, что юноша, как небожитель, парит прямо в этом теплом, льющемся из окон купола свете. Парит в свете и рисует свет.
Прежде Изабелла не задумывалась, можно ли свет – это великое ничто! – нарисовать. Не подобно ли это кощунственное намерение желанию солнечный зайчик гвоздями к стене прибить – чтоб не исчез. Солнце уйдет, солнечный зайчик погаснет и лишь гвоздь в стене останется. Не так ли с нарисованным светом? Когда схлынет очарование, не останутся ли от света лишь облупившиеся, чуть выцветшие краски.
Она глядела вверх и чувствовала, как по руслу золоченого свечения свет бурным потоком идет от купола, на который проливает его этот мальчик-подмастерье. Свет обволакивает, и купает, и наполняет ее существо столь бесконечно и беспредельно, что не оставляет места ничему иному. Разве что странному головокружению и непривычной вязкой боли внизу живота. И алым пятнам, что метят каждый ее шаг на мраморном полу собора.
Кровь ее стынущими каплями остается там, где должен быть только Бог. Спустившийся из своей небесной люльки юноша изумленно глядит на алые капли на сером мраморе. И не может дождаться мига, когда удалится герцогская семья, чтобы кистью собрать не успевшую засохнуть кровь. А после день за днем, ночь за ночью, отчаиваясь и снова обретая надежду, пытаться из оставшихся на его палитре оттенков красного и алого составить хоть что-то подобное…
– Ты стала девушкой, Изабелла, – сказала ей в тот вечер кормилица Асунта.
И она удивилась. Разве бывают такие совпадения – она стала девушкой в миг, когда в ее сердце впервые вошла любовь. Любовь безнадежная и отчаянная (разве юная герцогиня может любить нищего ученика придворного художника, годовое жалованье которого десять флоринов, тогда как ее последнее платье из крапчатого бархата обошлось в семьдесят пять флоринов и еще тридцать стоили три серебряных пояса?!).
– Это бывает с каждой, – объяснила кормилица, показывая, как в такие дни прятать под платьем завернутые вокруг шнура на талии штанишки, подобные мужским штанам брэ. – Странно, что Господь избрал для этого таинства такое место, и своей девственной кровью ты окропила камни нового храма. К добру ли?
Научив, как не путаться в странной вязи непривычной ее ногам и лобку впитывающей кровь ткани, которую следует закладывать в штанишки, кормилица сказала, что такое будет случаться с ней каждые четыре недели, пока она, став женщиной, не понесет. Тогда девять месяцев, пока младенец будет расти в ее утробе, эта кровь будет оставаться внутри нее, становясь небесной постелью для растущей в ней жизни. А пока постель не нужна, природа каждый месяц меняет ее алые простыни.
Спустя несколько дней, когда капли крови с мягкой ткани исчезли и она сбросила стесняющие движение штанишки, с радостью ощущая привычный ветер между ног, Изабелла снова пробралась в тот собор. Нанятый отцом художник болел, и юноша-подмастерье, закончив писать порученный ему свет, спросил дозволения расписать мантию небесного героя. У мантии, горящей на фоне почти мраморного – как пол собора – воздуха, был тот ни с чем не сравнимый стремительно-алый цвет. Цвет жизни, что в тот первый день их встречи сказала, что готова зародиться в ней.