Колодец в небо
Шрифт:
Старшая, Лида, давно уже была женой Багрицкого. Младшая, Серафима, стала его, Нарбута, женой. Олеше досталась средняя – Оленька. И читатели, не знающие подлинной истории его несостоявшейся любви, раскрывая странную сказку новоявленного Андерсена от революции, были уверены, что странное имя досталось девочке-кукле от фамилии новоиспеченной жены писателя. Но он, Нарбут, отбивший у Олеши возлюбленную, знал, кем была на самом деле та сказочная Суок. Как знал и то, что вместо имени Тибул (читай наоборот – лубит, любит, Тибул Суок любит) другому герою этой выдающей все тайны поверженного соперника сказки стоило бы дать имя Тсиваз. Читай наоборот…
Зависть?
Без зависти не обошлось. Как не обошлось и без нашедших друг друга двух повергнутых конкурентов – соперника в издательском и политическом деле редактора «Красной нови» троцкиста Воронского, и соперника в любви Олеши.
Переигранный в любви коротышка не мог ограничиться выплеснутой в сказке любовью к его жене. Теперь он должен был выплеснуть свою ненависть к нему, к Нарбуту. И свою зависть. Свою «Зависть».
Олеша превратил героя романа в колбасника, но проговорился. Его спросили: «Почему вы сделали своего большевика Бабичева – колбасником?» Юра с таким простодушным ехидством ответил: «А кем он мог быть? Издателем, верно? Это так скучно. Ну что издатель? Кипы бумаги, рулоны бумаги, запах клея – мертвечина. А колбасы, мясо! Это же сама жизнь! Сама плоть!» Плоть… «Плоть».
Две зависти – зависть мужчины и зависть конкурента – слились. Поверженный троцкист Воронский в герое олешевой «Зависти» колбаснике Андрее Бабичеве узнал карикатуру на победившего бухаринца Нарбута. Нарбуту рассказывали, как подпрыгнул Воронский, когда Олеша прочел первую же фразу своего насквозь пропитанного фрейдистским духом романа: «Он поет по утрам в клозете».
И, уходя на становящееся все более глубоким политическое дно, Воронский не мог не захватить с собой кого-то из победителей-на-меньше-чем-на-час. Этим «кем-то» и должен был стать Нарбут
Владимир Иванович подал в ЦК заявление с обвинением Воронского в недопустимых формах полемики. В ответ Воронский раздобыл из-за границы подписанное Нарбутом в деникинском застенке 1919 года отречение от сотрудничества с большевиками.
«Меньше-чем-на-час»…
Но даже теперь, летом 1929-го, через год после своего изгнания из партии и увольнения с должности директора издательства мокнущий под июньским ливнем Нарбут еще не знает, каким коротким окажется этот час…
Не сводящий глаз с ободранной кошки некогда известный поэт, некогда успешный издатель и еще недавно высокопоставленный партиец не знает, что до его ареста осталось семь лет, три месяца и четыре дня. Что отчаянно терзаемый образными нечистотами в своих прежних стихах, на исходе жизни он будет чистить выгребные ямы в пересыльном лагере.
Не знает он и что старшая сестра его жены, рано овдовевшая Лидия Густавовна Багрицкая после ареста Нарбута пойдет наводить о нем справки в канцелярию НКВД. Она будет арестована там же, в приемной, и выйдет на свободу только через семнадцать лет, а после смерти будет похоронена на Новодевичьем кладбище, рядом с Багрицким. Там же, на Новодевичьем, рядом с могилой Юрия Олеши похоронят и его жену, среднюю из трех сестер Суок Ольгу. А терзавшая их с Олешей Сима после смерти Нарбута станет женой Николая Харджиева, а позже женой Виктора Шкловского. И этот не сможет устоять перед давно уже переставшей быть девочкой-куклой, но все еще открывающей колодцы в небо Серафимой. И последняя, младшая из трех сестер Суок, упокоится рядом с литератором-мужем. Да только не рядом с ним.
Для его, Нарбута, могилы не найдется места на этой страдающей земле. Его могилой станет ледяное Охотское море, в которое выведут баржу с погруженными на нее инвалидами, среди которых окажется и безрукий колченогий Нарбут. Баржу отгонят подальше от берега и взорвут, чтобы расчистить в переполненном лагере место для новых заключенных. И год это будет тысяча девятьсот тридцать восьмой…
Но это будет потом. А пока уволенный, но вполне целый и здоровый, разве что до нитки промокший человек сидит на скамейке Петровского бульвара, завороженно глядит на такую же промокшую кошку. И силится понять, где в его жизни та развилка судеб, по которой он когда-то пошел не туда?
Он еще может успеть отыскать в дальней дороге собственной памяти неправильно выбранную развилку. Ведь на дворе еще только тысяча девятьсот двадцать девятый. Или «уже» тысяча девятьсот двадцать девятый?..
25. «…а жизнь – все глуше, все короче»
(Ирина. Июнь 1929 года. Москва)
Домой добежала, окончательно продрогнув. Записки от Него нет. Значит, еще не приходил. Обязательно придет. Не может не прийти.
Оставила не запертой дверь – чтобы не тревожить бесчисленных новых соседей, из которых вселившийся в начале декабря пролетарский поэт Мефодьев Иван после моего завтрашнего отъезда останется в этой квартире самым старым жильцом. Завтра я уеду, и в этой узкой буфетной со шкафом-кораблем, который отсюда и не вынести, разве что по частям распились, поселятся новые люди. И в этой квартире не останется уже никого, кто помнит этот дом, каким он был при своей хозяйке, Елене Францевне Габю.
Не допив наспех согретый чай, все еще дрожа, забираюсь под одеяло – согреться, скорее согреться! Улыбаюсь, вспомнив, как зимой, вернувшись с Лубянки, я так же оставила неприкрытой дверь – ждала убийцу и безумно боялась, что этот убийца Он.
Теперь не боюсь. Теперь знаю, что придет не убийца, а Он. Он обязательно придет. Он придет. Придет…
За окном уже не ливень, а буря. С громом и молнией, свет которой отражается в окнах Сандуновских бань, как недавно еще в них отражался спокойный закат. За толстыми каменными стенами этого дома не жарко даже летом. Пригревшись под оставшимся от дореволюционного наследства Ильзы Михайловны пуховым одеялом, проваливаюсь в тепло. И в сон…
Просыпаюсь я оттого, что чувствую в комнате движение, и все существо мое заливает восторженная сияющая и горячая радость – он пришел!
Приоткрыв глаза, вижу темнеющий в прорези горящего отражением молний окна контур фигуры… Фигуры с хорошо обозначенными линиями, которых у того, кого я жду, нет и быть не может – кудри, шляпка, грудь… И аромат духов. Терпкий аромат, который я не могла незапомнить – аромат смерти.
Та, вместе с которой вошел этот аромат, хочет убить меня?
Убить… меня…
Почему?
Некогда всего насмотревшийся на судебных процессах Модест Карлович говорил, что для убийства есть только три причины – деньги, власть и любовь.
Денег у меня нет. Даже двенадцать рублей платы за комнату в Капитоновке мне еще зарабатывать и зарабатывать…
Власть… Смешно даже. Какая может быть власть у отчисленной, «вычищенной», чудом отпущенной с Лубянки, лишенной избирательных прав и выселенной из Москвы бывшей княжны?!
Из всех перечисленных Модестом Карловичем способных привести к убийству причин, у меня есть только одна – любовь…