Колодезь
Шрифт:
Во всём проливе не видно ни единого кораблика: пираты Катара прячутся, ожидая, пока уйдёт слишком сильный противник. Зато уж потом они своё возьмут: не раз помянут мятежные жители Маската скорбные времена португальской неволи, когда так ли — сяк, но во всяком деле был порядок и всякий знал, за что и какой ему скорпион уготован. А пока — народу радость: грабить неувезённое и резать тех, кто не сумел бежать. Значит, и Семёну пора ховаться, а потом, примкнув к татевщикам, уходить из обманного города.
Громада галеона окуталась дымом, разом грохнуло вдали и округ Семёна: едва уши не лопнули от
Семён заметался.
Что ж они делают, ироды?! Ведь сами оставляли заслон, а теперь бьют, зная, что сюда люди Сейфа ещё не вошли. Креста на них нет! От кого теперь спасаться?
Семён кинулся прочь, понимая, что новый удар падёт на городские дома, и в это мгновение второе дымное облако покрыло галеон, но грохота Семён уже не услышал.
Очнулся оттого, что со всех сторон разом хлынула вода, словно упал в иордань перед губернаторским дворцом, над которой в былое время плескал фонтан. Семён закашлялся, хотел руки в защиту вскинуть, да не смог: стянуты оказались за спиной крепкой бечёвкой. Открыв глаза, Семён увидел, что рядом, держа опростанное ведро, стоит горбоносый мужчина в красной турецкой феске. Семёновы сабля и пистолеты торчали у него за поясом, видать, он сначала разоружил и предусмотрительно связал бесчувственного Семёна и лишь потом принялся отливать его водой, желая узнать, жив неверный или уже отдал душу на суд Аллаха.
А хоть бы и жив, что за радость с того? Не сумел затеряться, значит, пощады не будет. Кого другого могут оставить в живых, а беглого янычара — нет. Кто ел мясо из османского котла, должен век султану служить или погибнуть.
— Вставай, гяур! — приказал горбоносый, и у Семёна в душе затеплилась слабая надежда: горбоносый говорил по-арабски, и говор изобличал в нём оманца. А воины Сейфа турок недолюбливают, всё равно что казанские татары русских. Власть сельджукскую до поры признают, но не любят.
Семён с трудом сел.
— Хвала Аллаху, господу миров! — произнёс он и добавил по-тюркски, желая отвести от себя подозрение: — Развяжи меня, добрый человек.
— Молчи, гяур! — Горбоносый ухватил Семёна за ворот рубахи, рванул так, что нательный крест выпал в проём на всеобщее обозрение.
Оманец обидно захохотал и, замахнувшись, погнал Семёна в сторону торговой слободы.
В одном Семёну повезло, янычара в нём не признали, а если и признали, то сочли за благо промолчать. Много ли корысти глядеть, как красуется на колу отрубленная голова, а живой раб ценой равен трём верблюдам. Деньги дороже справедливости.
Горбоносый на большой лодке отвёз Семёна в персидский город Гурмыз, чтобы продать, не боясь султанских сбиров.
Гурмыз стоит на острове, дважды на дню вода подтопляет его стены. Зато народ живёт безопасно, и торговля во всякое время идёт бойко. Гурмыз — город купеческий, шахский паша следит за порядком, получает налог сразу от базарных старейшин и в дела отдельных купцов не мешается. За то и любят торговцы низкий остров, почтительно величая его Дар-ал-Аман — Обитель безопасности.
В старые времена слава гурмызская по миру гремела, корабли со всего света сбегались, дорогой товар сюду и онуду перевозя. Но потом пал город перед португальскими пушками, и на сто лет замерла жизнь. Лет с двадцать тому кызылбаши вернули островную крепость, и хотя прежнего величия город не достиг, но торговая жизнь на безводном острову вновь зашевелилась.
Там на базарной площади свела нелёгкая судьба Семёна с ыспаганским гостем Мусою.
Был Муса самовластен, складного торга не признавал, товарищев не имел: сам большой, сам маленький; доход весь мой, и протори — в ту же голову.
Семёна он перекупил после долгого торга, накинув сверх других торговцев разом тридцать динаров. Затем, слова не сказав, отвёл его в кузнечный ряд, где Семёну наклепали медный ошейник с петлёй, чтобы не заковывать каждый раз раба, а просто продевать цепь — и сиди, как пёс в конуре. Прежде такие кольца Семён видал только у скоморохов, вставленными в медвежью ноздрю, на случай ежели мишка шалить вздумает.
С первой минуты полюбил Семён нового хозяина всей ненавистью, что в душе жила, и за последующие годы ничего не растерял, а лишь приумножил.
Но покамест было только начало. Муса привёл Семёна в караван-сарай и прикрутил к коновязи рядом со всяким вьючным скотом. Сам поднялся на помост, уселся на вышитые подушки и велел принести кальян. Курил. Потом кушал виноград и творожные шарики с кардамоном. Пил шербет и снова курил. А Семён даже сесть не мог, поскольку земля вокруг была залита ослиной мочой.
— Теперь тебе понятно, кто ты есть передо мной? — наконец снизошёл Муса к невольнику. — Помни это всегда, и спина твоя будет целой.
Семён молчал, вспоминая добродушного Фархад-агу и сытное янычарское бытьё. И неумный поймёт, что те времена кончились. Не всё кушать пирога, отведай и батога.
— Что разлеглись, свиньи, твари вонючие, божье наказание, дети греха? Живо вставайте! Или вы собрались до скончания веков дрыхнуть?! — Голос у Мусы зычный и, кажется, мёртвого может поднять и заставить приняться за работу. Жирный голос, рокочет, что базарный барабан, не подчиниться ему нельзя. Всякое слово Муса произносит так, словно его только что праотец Адам сочинил и оно ещё новизны не потеряло, не превратилось в ту брань, что на вороту не виснет. Поименует тебя Муса свиньёй или иным нечистым животным, и чувствуешь, что готов захрюкать в ответ. Недаром среди базарных завсегдатаев ходит слух, что ыспаганский гость Муса в чернокнижии всякого магрибца превзошёл и единым словом может навести сугубую порчу.
Рокочущий голос вырвал из забытья, вернул Семёна в залитую убийственным солнцем преисподнюю Руб-эль-Хали. Люди завозились, глядя окрест смурными глазами. Верблюды, хрипло рыдая, поднялись на ноги. Им, злосчастным, капли воды не досталось из тех двух вёдер, что принёс Дарья-баба. Да и то сказать — что такое два ведра воды? Хорошему верблюду, чтобы напиться, впятеро надо.
Тронулись в путь. Поплыли, закачались перед глазами пески, словно все исхоженные тропы вновь развернулись перед усталыми путниками. Из Багдада в Ляп-город, из Муслина в царский Ыспагань, из многопечального Гурмыза в далёкий, а на деле — ближайший к дому персидский город Ряш.