Колокол пустыни
Шрифт:
Он часто уходил далеко отсюда в пески, стрелял зайцев, ставил силки для лисиц. Невдалеке отсюда есть одинокий холм с развалинами какой-то старой башни. Однажды хивинец, проходя мимо этих развалин, услышал хохот из-за камней. Он бросился туда, но там никого не оказалось.
Второй раз мы шли вместе, и тоже оба услышали человеческий смех. Обошли весь холм, но даже следов человека не видели. А через несколько дней этот хивинец был убит возле холма. Остались следы всадника, подъехавшего к развалинам. Он, видно, привязал лошадь за холмом, а сам сидел за стеной
Затем он снял с убитого винтовку и нож с рукояткой из слоновой кости и скрылся в песках так же бесследно, как приехал. Я говорил хивинцу: не ходи этой дорогой — тебе было предзнаменование, пустыня тебя предупредила. Но он не послушался… Все джинны бежали из городов и аулов в Каракумы, здесь везде полно ими. Они воют по ночам, как шакалы или дикие кошки, подкрадываются к кибиткам и просовывают мохнатые лапы под войлочные стенки…
— А выходят ли сюда разбойники из Хивы? — спросил Ходжом.
— Лет десять назад приходили, — ответил старик, — но меня, как меджеура, не тронули. Я их угостил, дал зерна для лошадей. Они, уезжая, даже дали мне денег… Потом ушли на восток, угнали в Хиве несколько сот баранов. Нескольких пастухов-текинцев зарезали. Куртыш-кую уже далеко от Хивы. Здесь проходят только караваны с контрабандным чаем и териаком (опиумом) из Персии…
Быстро стало темнеть. Солнце закуталось облаками. Приезжий туркмен забеспокоился, что нет его сына.
Меджеур попросил всех нас внутрь кибитки. Пригнувшись, я прошел маленькой дверцей. Посреди кибитки ласково горел костер, в нем стояло несколько закоптелых чугунных кувшинов с кипящей водой для чая.
Приезжие туркменки, вместе со старухой — женой меджеура, сидели в стороне, кружком у стенки кибитки, не глядя на мужчин. Мы же разлеглись на коврах и войлоках вокруг костра и стали пить зеленый чай, душистый, как ромашка.
Ходжом, наклонившись ко мне, сказал шепотом по-русски:
— Наш хозяин нехороший мусульманин. Я слышал про него раньше. Он живет со своей женой против закона!
— Почему?
— Он сказал давно своей жене три раза «талак» и прогнал ее. Она уехала к своим родным. Потом ему стало скучно, и он позвал ее обратно. По шариату, это большой грех! Если развод жене дан, потом уже никогда больше нельзя жить вместе!
— Ну, Ходжом, я понимаю, если жена молодая, как Ай-Джамал, тогда развод не надо давать. А если она старая, как жена меджеура, тогда надо разводиться? Плохие вы мужья, туркмены!
Ходжом бесшумно рассмеялся, все его лицо собралось во множество складок, в глазах блеснули веселые искорки.
— У меня три жены, — сказал он, — и все три старые! Поэтому я приезжаю домой раз в год, а остальное время шатаюсь либо на Гюргане и Атреке в Персии, либо в Каракумах! Конь, винтовка и трубка — вот верные друзья джигита до гроба: конь везет, винтовка бьет врагов, а трубка веселит сердце! И все трое молчат. А женщина, да еще старая, не может, чтобы не говорить и пилить с утра до поздней ночи!..
— Однако отчего же ты, Ходжом, не сказал тогда «талак» всем твоим трем женам?
— Для того, чтобы жены Шах-Назар Ходжома имели всегда свою кибитку и виноградник и чтобы никто не посмел попрекнуть, что жена Ходжома просит милостыню!
По-видимому, совсем стемнело, потому что сквозь отверстие в центре крыши кибитки уже было видно темное, мутно-лиловое небо.
Туркмен из Канджика, видимо, беспокоился о сыне, часто выходил из кибитки, ожидая его приезда с товарищами. Ай-Джамал, напротив, держалась с полным спокойствием. Она тоже выходила несколько раз из кибитки с вкрадчивой гибкостью и плавностью пантеры, и каждый раз вместе с ней выходила пожилая туркменка, с выдающимися скулами, тупым, покорным выражением плосконосого лица, очевидно присматривавшая за беглянкой.
У Ай-Джамал были красивые черты смуглого лица, прекрасные миндалевидные черные глаза, один глаз немного косил, что придавало особую загадочность ее невозмутимому облику. Она не глядела ни на кого, только изредка быстро окидывала всех небрежным взглядом и затем, слегка прищурившись, рассеянно смотрела в пространство.
— Яхши алль! (Прекрасная женщина!) — шепотом сказал мне Ходжом. — Только такую дикую и гордую кобылицу не объездить этому туркмену! Она или убежит опять, или зарежет своего свекра. И зачем он ее держит, видно, своей головы не жалко?!
После ужина из подстреленных Ходжомом в пути зайцев мы задремали, расположившись кругом костра, ногами к огню. Костер уже потухал, тлели красные угли, изредка вспыхивал, мерцая, огонек, освещая на мгновение лежавших на полу.
Я быстро заснул усталым сном путника, непрерывно едущего второй месяц, сделавшего верст восемьдесят за последний переход по пустыне. Опять мне снились бесконечные степи, мерное покачивание в седле на идущей шагом лошади, пески становились все более сыпучими, лошадь пошла вязнуть, погружаться в песок, начавший засыпать и меня, и я стал задыхаться…
Чья-то маленькая рука лежала у меня на лице, закрыв нос и рот; отсутствие воздуха привело меня в сознание, я пошевельнулся. Тогда рука отнялась, и во мраке кибитки я почувствовал мускусный запах и слабый шепот возле моего лица:
— Спаси, бояр, бедную Ай-Джамал! У тебя одна лишняя лошадь, отдай мне иноходца, и я убегу на родину… Отец тебе вернет коня в Алаге. Здесь, в песках, мне пощады не будет! Несчастную Ай-Джамал бросят в старый колодец, где она умрет от голода и тоски! Позволь мне на твоем иноходце скрыться в этой темной ночи от врагов и страданий!..
— Помогать туркменам в их семейных делах я не могу и не буду. Но если ты убежишь на иноходце, то преследовать тебя я не стану… Мне нет времени, я должен торопиться идти на юг, к Бахардену…
Как тень бесшумно скользнула Ай-Джамал к выходу, оставив за собой легкую волну воздуха, полного запаха мускуса и розового масла… Ее туманный силуэт на мгновение показался в дверях кибитки. Но тут же с пола поднялся другой, мужской силуэт и так же бесшумно скользнул сквозь двери.
Тишина ночи продолжалась недолго.