Колыбельная птичьей родины (сборник)
Шрифт:
Вера после этого доверительного разговора несколько дней ходила сама не своя, как потерянная, буквально не зная, что с ней творится. Об ее состоянии, равно как и об отношении к ней шефа, никто ничего не узнал, поскольку отдел мог только догадываться, что происходит в душе у шефа и почему он тогда-то рвет и мечет, а тогда-то просто поражает всех своей верой в человека, совершенно ни на чем не основанной, идеалистической, несовременной, дикой и трогательной. Равно как и шефу была недоступна информация о такого же рода переживаниях отдела.
Если бы Вера сидела в отделе, если бы она тоже пропиталась тем саркастическим, всевидящим и вместе с тем благодушным духом коллектива, она, возможно, избежала бы многих ошибок в своей жизни, но, с другой стороны,
Это не была любовь плотская, этого было бы смешно ожидать от тех мужчин и женщин, которые сидели в отделе. Но это была все-таки настоящая влюбленность с волнением и радостью от появления шефа, с ожиданием встречи наедине, с еканьем сердца от его взгляда, с придаванием излишнего значения его, казалось бы, незначительным словам и случайным поступкам. Как бы принималось заранее, что ничего случайного, не освященного какой-то сверхзадачей, ничего простого в нем быть не может и не должно быть, а его недостатки, которые все знали наперечет, были именно теми недостатками, которые вызывают лишь боль, когда любимое существо их показывает. Случались также разочарования в нем, доходящие до ненависти и борьбы с ним, что тоже было похоже на разочарования в любимом когда-то человеке.
Верочка ничего этого и не подозревала, и атмосфера общих собраний, где она, затворница, единственно могла бы пропитаться этим сладким ядом всеобщего настороженного ревнивого внимания к шефу, эта атмосфера ее не затрагивала. Ей была незнакома эта форма привязанности — у себя в магазине они, продавщицы, дружно презирали директора и в случае чего смело шли на инцидент и высказывали ему в глаза все, что думали о нем. За всем этим стояло у них непростительно легкое, равнодушное отношение к пребыванию на том или ином месте работы. «Ниже не понизят», — говаривали продавщицы, собираясь вместе в кафе-закусочной в обеденный перерыв.
Поэтому можно сказать, что Вера впервые в жизни с невероятной полнотой ощутила направленное на нее доверие, исходящее от старшего, доверие незатейливое, без задних мыслей, доверие от минутного настроения души, просящей чьего-нибудь благоговения, при этом без опасений, что такое благоговение будет преувеличенно-искренним, с многочисленными задними мыслями. В случае Веры и шефа две души встретились на одном уровне простоты, очищенности от каких бы то ни было посторонних побуждений. Доверие и благоговение вели свой нежный дуэт, в то время как шеф диктовал, а Вера печатала.
И такая чистота отношений, такой взлет и единение душ не могли пройти бесследно для бедной Верочки и для шефа. Спустя некоторое время шеф, разрезвясь во время очередной диктовки, поспорил с Верой об одном фильме, кто в нем играет главную роль, поспорил на так называемую «американку» — то есть проспоривший исполняет любое желание выспорившего.
Это был давнийшний прием, знакомый шефу еще со времен его рабочей юности, а Верочке — из обычаев пионерлагерей, куда она ездила каждое лето до своих несчастных шестнадцати лет. Верочка, проспорив, присмирела и искренне опечалилась. Трудно передать словами ту смесь тоски, жертвенности, сожаления о спешке, бешеной радости и ожидания чего-то наилучшего, этой всегдашней смеси чувств влюбленной женщины, в нашем случае Верочки, решившейся на так называемое «всё».
Короче говоря, Верочка сказала, что раз она проспорила, то готова выполнить одно желание. Шеф сказал, что в его время под «американкой» подразумевались три желания. На что Верочка согласилась, что раз три, то пусть будет три.
И на этом разговор повис в воздухе. Шеф быстро кончил диктовать и вскоре ушел в свой кабинет и вышел затем оттуда с портфелем и номерком в руке и скрылся.
И напрасно Верочка, бледнея и холодея, ждала от него в течение последующих месяцев
Как и следовало ожидать и как бы и предсказал отец Веры, который ничего на сей раз не знал, Вера напрасно в течение полутора часов мерзла где-то в глубоком захолустье у трамвайной остановки на замощенной булыжником улице, очевидно, известной шефу еще с его рабочей юности. Затем Верочка побежала бегом, чтобы согреться и освободиться от дрожи, и хорошо еще, что она назначила еще одно свидание, часом позже, со своим мальчиком, и хорошо еще, что он терпеливо ждал, так что вечер прошел у Верочки ничего.
Донна Анна, печной горшок
Она была все время как бы тайно занята (секрет без разгадки: никакого знака наружу не поступало). Огонь, желтый, землистый, пробивался с ее лица, выдавал себя то в зенице глаза, то в цвете щек, то в запекшихся губах.
Она знала, что за ней все время неустанно наблюдают многие, выдававшие себя (тоже было заметно) как-то особенно вывороченными белками глаз. Мелькало это белое и то темно-желтое, белое охотилось за желтым, желтое пряталось, темно-желтое, повторяю, цвета желтой глины.
Как печной горшок, осторожно передвигала она свою голову, охраняя тайны этого горшка, заключавшиеся (очень просто) в том, что надо было этот горшок налить до краев водкой. Причем владелица горшка все время, двигая свой горшок в том или ином направлении, жила не в углу под лестницей, не в каморке, а в огромной квартире среди собственной семьи, среди детей, при наличии мужа и кучи знакомых, подруг и друзей: приходящие усаживались за стол, выставлялись бутылки, какая-никакая закуска, добрые лица выставлялись над столом как пустые бутылки, и печной горшок сиял добротой и своей тайной, целеустремленный темно-желтый горшок; пели песни, курили, спорили об искусстве (оба, и муж и жена, были художники), эти споры были не об искусстве, что как положить какой цвет рядом с каким, не любители сидели тут, а профессионалы, которым смешно обсуждать ремесло; о деньгах шла речь, о выставках, о заграничных идиотах кураторах и галерейщиках, об эмигрантах, которые на многое надеялись и получали вдесятеро больше подлинной цены, а потом гонорары и авторы завяли, поникли — за столом не говорились слова типа «без родной почвы», само собой разумеется. Само собой разумелось, что эмигранты завядали не от предательства, их предавала родная почва, отсылала, уже не держа корешки.
Сидящих за столом родная почва не отсылала, редко отпускала в командировки зарабатывать какие-то деньжонки в марках, франках или фунтах, причем сидящие со смехом обменивались историями, как кого обманули там и там, и печной горшок (звали ее донна Анна неизвестно почему) не отзывался, горя своим теперь уже медным огнем, медью отсвечивали глаза и рот и даже светлые кудри, Анна хорошела на втором стакане — такая стадия — хорошела неотразимо, все вокруг теснее сбивались, пели, кричали, чувствуя свое братство, а потом донна Анна падала. Стукалась медным горшком об стол.