Комедиантка
Шрифт:
Янку Цабинская встретила с наигранным радушием.
— Здесь такая пыль, просто невыносимо. Няня, осторожней, помнутся платья. Идемте на улицу, — обратилась она к Янке, надевая плащ и шляпу.
Они вышли, Цабинская потянула Янку в свою кондитерскую и там за чашкой шоколада долго извинялась за мужа.
— Поверьте мне, директор был тогда раздражен, он не думал, что говорит. И ничего удивительного: так старается, отдает в заклад собственные вещи, лишь бы труппа ни в чем не нуждалась, и вдруг Топольский подстраивает такие штучки, разбивает труппу. Тут и святой
Янка ничего не ответила, ей было уже все равно. Но когда Цабинская попросила, чтобы Янка сию же минуту шла упаковывать вещи — после обеда они выезжают в Плоцк и пришлют за ней извозчика, она, не колеблясь, сказала:
— Благодарю вас за вашу доброту, но я не поеду.
Не поверив своим ушам, Цабинская воскликнула:
— Как, вы получили ангажемент! Но где?
— Нигде. Я совсем не буду играть.
— То есть как? Бросаете сцену, вы, с вашим талантом?
— Наигралась досыта, — с горечью ответила Янка.
— Не вините в этом меня: вы первый год на сцене, вам нигде бы не дали сразу больших ролей.
— О! Я уже больше не стану их добиваться.
— А я полагала, что в Плоцке вы будете жить вместе с нами, так было бы лучше для вас и для моей девчурки. Подумайте хорошенько, я обещаю давать вам роли.
— Нет, нет! Достаточно натерпелась я нужды, у меня не хватит сил переносить это дальше, и вообще я не могу, не могу, — едва слышно повторила Янка со слезами на глазах: предложение Цабинской, как луч света, возродило надежду на будущее, пробудив на мгновение прежний огонь, мечты о победах; но Янка тут же вспомнила о своем положении, о страданиях, которые ждут ее, и еще решительней добавила:
— Не могу, не могу! — И слезы неудержимо покатились по ее щекам; Цабинская, придвинувшись к ней, с участием спросила:
— Ради бога, что с вами? Скажите мне, может быть, я сумею помочь?
Янка покраснела, молча пожала Цабинской руку и поспешно вышла из кондитерской. Ее душили слезы, душила жизнь.
Вскоре к ней пришел Станиславский и стал уговаривать поехать с ним в провинцию. Он основал труппу из восьмидесяти человек, отдавал Янке первые роли, обещая несомненный успех в небольших городах. Он перечислил всех, кого ангажировал к себе: в основном это была молодежь, начинающие актеры, полные сил, огня и таланта. Станиславский надеялся, что это будет драматическая школа, и он поведет всех дорогой подлинного искусства, будет учителем и отцом, воспитает настоящих мастеров, достойных театра и его лучших традиций.
Янка решительно отказалась. Искренне поблагодарив за участие, какое ей старый актер оказывал летом, Янка очень тепло, словно навсегда, распрощалась с ним.
Когда Станиславский ушел, Янка решила свести с жизнью счеты. Она еще не сказала себе — умру! Если бы даже кто-то угадал в ней подобные мысли, она бы искренне запротестовала, но эти мысли, еще не отчетливые и неосознанные, уже зародились.
В час, когда уезжали Цабинские, Янка пошла на пристань.
Она стояла на мосту и смотрела на удаляющийся пароход, на серые волны Вислы,
Наступала ночь, а Янка все еще стояла, глядя в пустоту; ряды фонарей на набережной светились в сумраке, отливая золотым блеском и бросая на подвижную зеленоватую поверхность воды бледные дрожащие пятна. Сзади наплывал шум города, извозчики с грохотом проносились по мосту, звонили трамваи, со смехом проходили люди, где-то звучала мелодия песенки, слышались игривые звуки шарманки, наплывали теплые порывы ветра, сменялись холодным дыханием водной глубины, и все это как бы отражалось от нее, словно от полированной поверхности камня.
Вода внизу причудливо меняла свои краски, она была то совсем черной, то вдруг появлялись на ней какие-то отблески, красные языки пламени, фиолетовые полосы, желтые лучи. Там, должно быть, жизнь была полнее и лучше: весело перешептывались волны, разбиваясь об устои моста, о каменные набережные, с безудержным хохотом сливались, громоздились одна на другую и катились дальше. Янке казалось, будто она слышит их беззаботный смех, призывы и радостные голоса.
— Что вы тут делаете?
Янка вздрогнула и медленно обернулась. Сзади стояла Вольская и с тревожным любопытством наблюдала за Янкой.
— Ничего, смотрю, — тихо ответила та.
— Идемте, здесь нездоровый воздух, — сказала Вольская, взяв Янку под руку: в потускневших глазах Янки она безошибочно угадала мысль о самоубийстве.
Янка позволила себя увести. Они обе долго молчали, затем Янка едва слышно спросила:
— Вы не уехали?
— Не могла. Знаете, мой Янек снова расхворался. Доктор запретил поднимать его с кровати, да и самой мне ясно — это может его погубить, — с тоской в голосе пояснила Вольская. — Пришлось остаться; что делать, не отдавать же его в больницу. Если суждено чему случиться, так умрем оба, одного не оставлю. Доктор говорит, есть надежда, что он поправится.
Янка с каким-то странным чувством всматривалась в лицо женщины, изможденное, но светившееся такой огромной любовью. Вольская была одета как нищая: темный, весь в пятнах плащ, серое изношенное платье, порыжевшая шляпа, черные заштопанные перчатки, вылинявший зонтик, и на фоне этого убожества, как солнце, светилась любовь к ребенку. Мать ни с чем не считалась: что не касалось ребенка, не имело для нее никакого смысла.
Янка шла рядом, с восхищением глядя на эту женщину. Она знала ее историю.
Девушка из богатой, интеллигентной семьи влюбилась в актера и то ли по этой причине, то ли из любви к театру поступила на сцену. Вскоре любовник ее бросил, и начались дни испытаний, нужды, унижения, но бросить сцену она уже не смогла, а теперь всю свою любовь, все надежды обратила на сына, который тяжело болел с самой весны.
«Откуда у нее берутся силы?» — думала Янка.
— Что вы сейчас делаете?
Вольская вздрогнула, легкий румянец пробежал по исхудавшему лицу, губы ее задрожали.