Комендант Освенцима. Автобиографические записки Рудольфа Гесса
Шрифт:
Записки Гесса содержат удивительно откровенные разоблачения, но они ни в коем случае не свидетельствуют о раскаянии. Хотя их сочинитель уверяет, что признал уничтожение евреев преступлением, десятки фрагментов автобиографии доказывают, что за этим признанием ничего не стоит. В целом апатичная деловитость его автобиографии в принципе исключает подлинную депрессию [15] . Гесс, так сказать, формально признает выдвинутые против него обвинения. Однако Гесс сохраняет убежденность (которая к концу записок только усиливается) в трагичности своей судьбы, а в последних предложениях он ропщет на мир, который требует его смерти и видит в нем убийцу миллионов, хотя он все же имел «сердце» и был «неплохим». Тем не менее, судьбу Гесса лишают трагизма его собственные записки: они свидетельствуют о том, что, будучи комендантом Освенцима, он не особенно возмущался своим занятием и тем более против него не восставал. К примеру, он пишет, что отзыв из Освенцима в ноябре 1943 г. был для него «болезненным расставанием», что он слишком сильно «сросся с Освенцимом» (стр. 130 и далее). Поэтому при оценке переживаний, описанных Гессом в автобиографии, следовало бы сохранять бдительность. Многое в них, включая описание детских лет автора, — явное самолюбование, многие события в них корректируются при описании — возможно, и не осознанно. Например, Гесс сообщает, как в детстве он пресекал все порывы нежности со стороны
15
15 Чтение автобиографии вполне подтверждает то, что отметил в своем дневнике д-р Гилберт после второго посещения Гесса в его нюрнбергской камере 12.4.1946: «Гесс проявляет некоторый запоздалый интерес к чудовищности своего преступления. Однако складывается впечатление, что сам он об этом никогда не задумался бы, если бы его он этом не спрашивали. Здесь слишком много апатии, чтобы чувствовалось раскаяние» (Gilbert, там же, с. 260).
16
16 См. об этом записки эсэсовского судьи д-ра Моргена (N"urnbg. Dok. NO-2366); Институт современной истории располагает записью показаний по делу Гесса, данных упомянутой еврейкой бывшему эсэсовскому судье Вибеку (Архив, ZS 599).
Праведнический пафос, которым пронизаны записки Гесса, и который может смутить некритически настроенного читателя, не имеет под собой твердой основы.
В то же время неоспоримые факты из автобиографии Гесса делают ее довольно содержательной. Они иллюстрируют нечто большее, чем отдельно взятую жизнь. Даже ее сугубо внешние моменты весьма характерны для биографий целой группы немцев из поколения Гесса. От участия юного добровольца в Первой мировой войне — к службе в добровольческом корпусе и в соединениях послевоенного времени, или, позднее, переход из движения сельских поселений «Артаманен» в СС — здесь не так уж много случайностей личной жизни, здесь о себе документально заявляет тенденция развития эпохи. И хотя Гесс считает себя индивидуалистом, одиночкой, тем более симптоматично, что он прошёл этот путь. Показательно в этой связи также признание Гесса в том, что он всегда хорошо чувствовал себя среди сослуживцев. Гесс явно не понимает, что известный вид самоуглублённого индивидуализма представляет собой как раз массовое заболевание, что его «внутренняя жизнь», его погружения в любовь к животным, описанные в автобиографии — не что иное, как уход от общения с людьми, компенсация невозможности человека установить связь с другим человеком. Совершенно очевидно, что и абсолютизация мужской дружбы также выполняет в случае Гесса компенсационную функцию. Корпоративное товарищество, даже с учётом его позитивных сторон, основано всё же не на личных свойствах индивидов. Его создаёт сама по себе ситуация группы, сама принадлежность к ней, которая чётко и безразлично делает «товарищем» каждого участника, несмотря на его индивидуальные особенности. Такое товарищество авторитарно, оно основано не на совокупности личных качеств и их взаимном дополнении, — напротив, это принудительная дружба, «дружба невзирая на лица». Гесс бежал из семьи и мира штатских с присущей этому миру ответственностью индивида перед индивидами — и принадлежность к любому сообществу мужчин, будь то воинская часть, добровольческий корпус или СС, стала для него формой существования. И здесь также даёт о себе знать нечто большее, чем личная судьба. Гесс может жить лишь в мире «долга» и иерархических отношений. Здесь его поле деятельности, здесь он хорошо ориентируется и оказывается пригодным. И разница между фронтовым подразделением, добровольческим корпусом, тюрьмой и, наконец, «орденом» СС оказывается здесь лишь формальной разницей. Гесс равно исполнителен и как солдат в окопе Палестинского фронта, и как заключённый Бранденбургской тюрьмы, а позднее — как блокфюрер и комендант концентрационного лагеря. Он — всегда безотказный исполнительный орган какой-нибудь власти.
Теми же свойствами объясняется и въедливая деловитость записок Гесса, сделанных в следственной тюрьме Кракова. Возможность писать он оценивает в автобиографии как задание и работу, доставляющую ему радость и смягчающую тяжесть его заключения (стр. 63). И это настроение вполне четко отражено содержанием и стилем автобиографических записок — они образец подневольной работы, исполненной на совесть. Пытаясь повысить ценность своего труда, Гесс с особым рвением делится тем, что считает главными сокровищами своего опыта — итогами многолетних размышлений о тюремной и лагерной психологии, о менталитете надзирателей и заключенных. Не чувствуя при этом, как плохо выглядят подобные поучения со стороны коменданта Освенцима, Гесс то и дело прерывает свое жизнеописание подобными «профессиональными» суждениями, выдержанными в том же рутинном стиле социального работника, который отличал бесчисленное множество отчетов карательных подразделений, почти ежедневно поступавших в Главное управление имперской безопасности. Возможно, самое интересное в этих рассуждения — то обстоятельство, которому они подчинены. Они касаются почти исключительно одной проблемы — технологии более эффективного обращения с заключенными. Записки Гесса в этом смысле представляют своего рода руководство по теме «Управление заключенными в тюрьмах и лагерях», и в этом качестве они по праву могли бы быть представлены в эсэсовскую Инспекцию концентрационных лагерей.
Здесь мы хотели бы закончить критический и ни в коем случае не полный обзор автобиографии Гесса. Мы не ставили перед собой задачу предвосхитить или тем более закрепить ее интерпретацию. И все же попытка критического анализа показалась нам необходимой. Его требует многослойность зла, изобличающего себя в этом документе; кроме всего прочего, бесстыдная деловитость и возмутительная манера исторического свидетельствования, присущие запискам Гесса, кажутся нам не менее знаменательными, чем сделанные автором сообщения об ужасающе ясных фактах. Как бы то ни было, в жизненном пути Гесса самым наглядным образом представлена вся кошмарность и, одновременно, ужасающая реальность 12 лет национал-социализма. Полуобразованный Гесс с его мутными идеалами, его грубым ухарством и наивной верой в авторитет, человек, который благодаря моральной тупости и служебному рвению стал послушным орудием преступника, но при этом не смел сознавать, что исполнение долга было преступлением — это не особый психологический случай, несмотря на индивидуальные симптомы. Это проявление общей клинической картины далеко зашедшего безумия времен Гитлера.
Предисловие и комментарии Мартина Брозата, 1958, Deutsche Verlags-Anstalt, Штутгарт
РУДОЛЬФ ГЕСС: АВТОБИОГРАФИЯ
(название оригинала: «Моя душа. Становление, жизнь и переживания»)
1. Детство и юность (1900–1916)
В настоящем я хочу попробовать написать о своей внутренней жизни. Я хочу попробовать достоверно воссоздать на основе воспоминаний все важные события, все высоты и глубины моей психической жизни и переживаний.
Чтобы очертить общую картину по возможности полнее, я должен обратиться к переживаниям своего раннего детства.
До шестого года моей жизни мы жили в пригороде города Баден-Баден. В окрестностях нашего дома находились лишь отдельные крестьянские дворы. Товарищей по играм я в это время совершенно не имел, все соседские дети были намного старше меня. Таким образом я довольствовался общением со взрослыми. Все это мало радовало меня, и там, где это было возможно, я пробовал избавиться от надзора и в одиночку предпринять собственную исследовательскую экспедицию. Особенно кружили мне голову высокие ели в большом лесу Шварцвальда, который начинался совсем рядом. Однако я проникал не слишком далеко, лишь настолько, насколько мог видеть нашу долину с горных вершин. К тому же я, собственно, и не мог самостоятельно ходить в лес, поскольку однажды, когда я был еще младше и один гулял в лесу, меня там встретили и украли бродячие цыгане. Случайно повстречавшийся на дороге сосед-крестьянин все же смог отнять меня у цыган и привести домой. Мне также очень нравилось большое городское водохранилище. Я мог часами слушать таинственный шум за толстыми стенами и не мог понять его причину, несмотря на объяснения взрослых. И все же большую часть времени я проводил в крестьянских стойлах, и когда меня искали, то смотрели прежде всего в стойлах. Особенно мне нравились лошади. Я никогда не мог удовлетвориться тем, что глажу их, разговариваю с ними или скармливаю им лакомые куски. Если предоставлялась возможность поухаживать за ними, я тут же хватал чесалки и щетки. К постоянному страху крестьян, я при этом ползал между лошадиных ног, но ни разу ни одно животное не ударило меня, не лягнуло и не укусило. Даже с самыми свирепыми быками я дружил. Я также не боялся собак, ни одна из них никогда мне ничего не сделала. Я откладывал самую любимую игрушку, когда предоставлялась возможность улизнуть в конюшни. Моя мать перепробовала все возможное, чтобы отучить меня от этой опасной, как ей казалось, любви к животным. Но всё было напрасно.
Я был и остался одиночкой, больше всего мне нравилось играть одному и без надзора. Я не любил, когда кто-то наблюдал за мной.
Я также испытывал непреодолимую тягу к воде, мне все время надо было мыться и купаться. При первой же возможности я мылся или купался, в ванне или в ручье, который протекал через наш сад. Из-за этого я испортил множество вещей — одежды, игрушек. Эта страсть возиться с водой и сейчас сохранилась во мне. На седьмом году моей жизни состоялось наше переселение в окрестности Мангейма. Снова мы жили за городом. Но к моей величайшей печали, здесь не было ни конюшен, ни животных. Как позднее рассказывала мать, я целыми неделями бывал почти болен от тоски по своим животным и своему лесу в горах. В то время мои родители делали все, чтобы отучить меня от слишком большой любви к животным. Это им не удалось. Я забирал все книги, в которых были изображены животные, забивался куда-нибудь, и тосковал по своим скотинкам. К седьмому дню рождения я получил своего Ганса — угольно-чёрного пони с блестящими глазами и длинной гривой. Я был почти вне себя от радости. Я нашел своего друга. Ганс был очень доверчив, он всюду ходил за мной как собака. Когда родители бывали в отлучке, я даже приводил его в свою комнату. А поскольку с нашей прислугой я был в хороших отношениях, она смотрела на мою слабость сквозь пальцы, и не предавала меня. В местности, где мы жили, было, правда, достаточно партнеров по играм моего возраста. Я играл с ними в те же детские игры, в которые играли во все времена во всем мире, а также пускался вместе с ними во многие мальчишеские проделки. Но все же больше всего я любил ходить со своим Гансом в большой лес близ Хардта, где мы часами ездили одни, не встречая ни души.
Тем временем началась серьезная жизнь — школа. В первые школьные годы не произошло ничего, достойного упоминания. Я усердно учился, по возможности быстро делал уроки, чтобы на мои прогулки с Гансом осталось побольше времени. Родители этому не препятствовали.
Согласно обету моего отца, я должен был стать священником, и тем самым моя профессия и судьба считались предрешенными. Этому было подчинено все мое воспитание. Тому же способствовала и глубоко религиозная атмосфера нашего дома. Мой отец был фанатичным католиком. Во время жизни в Баден-Бадене я редко видел отца — он постоянно находился в разъездах, либо месяцами был занят в других городах [17] . Все изменилось в Мангейме. Почти каждый день отец находил время для занятий со мной, касалось ли дело уроков либо моей будущей профессии. Но все же гораздо больше мне нравились его рассказы о временах службы в Восточной Африке и о борьбе с мятежными туземцами, описания их жизни, привычек, их мрачного идолопоклонства. Я с горящим воодушевлением слушал, как он рассказывал о благодатной цивилизаторской деятельности миссионерских сообществ. Для меня было ясно, что я обязательно стану миссионером и отправлюсь в самые глухие дебри Африки, по возможности в непроходимые леса. Особыми праздниками становились для меня дни, когда к нам в гости приходил старый бородатый священник, знакомый с отцом по Восточной Африке. Я не отходил от него ни на шаг, чтобы не пропустить ни единого его слова. Да, я забывал при этом даже своего Ганса. Мои родители держали очень гостеприимный дом, хотя сами выбирались в общество редко.
17
17 Отец Рудольфа Гесса, Франц Ксавьер Гесс, был коммерсантом (личное дело, а также показания Гесса от 14.3.1946 — N"urnbg. Dok. NO-1210).
К нам приходили духовные лица всех рангов. С годами мой отец становился все более религиозным. По мере того, как у него бывало время, он возил меня с собой по всем паломническим местам моей родины, в отшельнические поселения Швейцарии, в Лурд во Франции. Страстно вымаливал он для меня благословение неба, дабы со временем я стал одаренным священником. Я и сам был глубоко верующим, настолько, насколько может быть им мальчик моих лет, и относился к своему религиозному долгу весьма серьезно. Я молился со всей детской истовостью, и усердно прислуживал во время богослужений.
Своими родителями я был приучен оказывать всяческое уважение взрослым и особенно старикам из всех социальных кругов. Везде, где была необходима помощь, ее оказание становилось для меня главным долгом. Отдельно укажу также на то, что я беспрекословно выполнял пожелания и приказы родителей, учителей, священника и др., и вообще всех взрослых, включая прислугу, и при этом ничто не могло меня остановить. То, что они говорили, всегда было верным.
Эти правила вошли в мою плоть и кровь. Я хорошо помню, как мой отец — будучи фанатичным католиком, он решительно не соглашался с правительством и его политикой, — постоянно говорил своим друзьям, что несмотря на такую враждебность, следует неукоснительно выполнять законы и распоряжения государства.