Комиссия
Шрифт:
Вот так, словно в сказке, от великого Христа до безмолвного и счастливого ребеночка, мог он выбирать нынче свою собственную судьбу да еще и быть при этом справедливым!
Справедливости сильно не хватало ему. Откуда ей было взяться, если спасла его женщина, с бороньих зубьев сняла, а он отвернулся от нее в ту же минуту, как только отвернуться можно стало, запросился из ее рук, из ее саней в другие сани — к зятю Шурке и, спасибо ей не сказав, уехал?! Словом одним и то не попрощался с нею?!
Однако же пора было возвращаться к самому себе — к изувеченному и непутевому
Не звал никто.
А к нему снова вошли и снова осветили его свечой.
Шурка вошел. В первый раз за всю жизнь — вовремя.
Устинов это так понял: Домна обиделась, не захотела вернуться и велела Ксении проведать отца. Ксенька замешкалась, может, застеснялась, с нею это бывало, ну а тогда добровольцем вызвался Шурка: «Я пойду! Я в момент батю развеселю!»
Он так и спросил:
— Развеселить вас, батя? — И поставил свечку на подоконник.
— Давай-давай!
— А вы, батя, поди-ка, всё об одном и том же думаете? Да? Вы думаете: «Как же всё на свете будет в дальнейшем?»
— Это тебе о том, как будет, заботы нету!
— Так правильно же! — обрадовался Шурка. — Правильно же, я вперед не думаю, не загадываю! Никогда!
— Умный?
— А поумнее умников-то! Вы только не обижайтесь — поумнее умниц, таких вот, как вы, батя!
— Ну-ну…
— Само собой! Вот вы, батя, Святку покупали, самостоятельную и теплую избу ладили ей. Вы конями обзаводились; за Севки Куприянова мерина так придуриться перед Кругловым Прокопием решились! Вы в Комиссии своей неделями сидите, рассуждаете, — а к чему? Всё гадаете, как будет? Как будет завтре, через год, либо через два и того дальше? Пустое занятие! Неужто непонятно вам — пустое? Вы и перед четырнадцатым годом так же заботились о шешнадцатом, а вас о тех заботах никто не спросил, вас заместо того побрили на войну, и всё тут! И где вы шешнадцатый-то год встретили? Ну, правда, случай выпал вернуться вам живым-непокалеченным. Так случай, не более того! Нонче, обратно, война вот-вот нас всех накроет, но вы всё одно копошитесь, всё одно не войну берете в расчет, а тот счастливый случай остаться живым-непокалеченным, будто бы он и есть — главнейшая ваша судьба? Вы что, загодя знали, каким нонешний год будет? Что и как нонче происходить станет? Нет, не знали, сроду не угадывали! Так пошто же вы сызнова и сызнова гадаете о будущих годах?
— Развеселил ты меня, Шурка. Хорошо развеселил.
— Правда, што ли?
— Ну как не правда?! Ты ведь какой веселый, ребятишек одного за другим на свет ладишь, а ладить им жизнь тебя нету! А я этак не умею — чтобы меня не было, когда я детям и внукам нужон! Раз я им нужон, значит, я есть, и вот он я! Я у них в крепостничестве нахожусь. А когда так — неизбежно думаю: как будет? И через год, и через два, и далее — как?
Шурка, присев на табуретку, поболтал ногой.
— Да ить никто же, батя, не знает, куда ихняя жизнь пойдет — детей ваших, а тем более внучков? Сёдни вы для их стараетесь, а назавтре оне живыми будут ли? Или вот — вы им хозяйство ладите, а они на его раз плюнут да уйдут на промысел, на службу какую-либо! Спрашивается, чего же вы старались-то? Потели-то на семи потах! Либо так: вы им оставили добра, а завтре — кто-то пришел да и отнял добро это до ниточки?!
— Не так-то просто отнять у человека свое, трудовое! Не так-то!
— Да проще простого! Придет кто-то — белый ли, красный ли, обыкновенный ли, наган покажет, «руки вверх!» прикажет — и всё! И сделано дело!..
— Ты, Шурка, как ровно Мишка Горячкин! Тот вечно грозится пожечь-убить, и ты следом так же! Недаром он тебе нонче дружок!
— Недаром, батя! — согласился Шурка. И охотно согласился.
Дружба с Мишкой Горячкиным еще недавно каждому была и стыдом и срамом, но, должно быть, действительно изменились времена, если Шурка так легко согласился с тестем и даже подтвердил еще раз: «Недаром!»
Горячкин Мишка, сапожник, мужичонка рябой, суетливый и золотушный, с какого-то времени начал провозглашать себя врагом всей Лебяжки, напившись, бегал по деревне и грозился: «У-у-убью! По-о-ожгу! Дайте малый строк — всем поломаю шеи-то, хозяева! У-у-у, хады! Черви земляные! Вцепились, ровно хады, в почву, сосете из ее, а я вот не дам вам сосать, кровопийцам! Рассчитаюсь с вами! По всей форме и справедливости!»
Мишку, были случаи, поколачивали, тогда он каялся, божился, что больше не будет, однако, напившись, принимался за свое.
Откуда взялась у него дикая ненависть ко всем и каждому лебяжинскому жителю, сказать нельзя. Может, потому, что он, бывало, грозился, а над ним в ответ только смеялись: «Ну-ну, Мишка-воин! Давай-давай! Кого же ты первого начнешь бить-уничтожать?» Мишка наливался кровью, золотушные пятна на его лице темнели. «Хотя бы и тебя!» — ворочая глазами, отвечал он. «Ну, меня так меня! — соглашался Мишкин заказчик. — Приладь-ка вот подошву на сапоге. И каблук новый! Да хорошо сделай, не то возьму в оборот. И даже не беспричинно!» Вот так миролюбиво с ним говорили, тем более что Мишка сапожником был неплохим, главное же — единственным на всю Лебяжку.
Но с некоторых пор к Мишкиным угрозам: «У-у-убью! По-о-о-жгу!» — люди начали относиться не шутя, не с легким сердцем. Когда тут и там ходят банды и карательные отряды, убивают, вешают, отнимают, жгут — почему бы Мишке и в самом деле не заняться тем же делом? Если у него многие годы руки чешутся? Если это мечта его давняя и заветная?
Организовалась Лесная Комиссия, Мишка и на нее кричал: «Сошлися, кровопийцы хозяева! Знаю, для чего сошлися — чужую кровь сосать! Брюхи отращивать! Деток нежить-холить, избы им ставить, лесины страхованные за ими оставлять! У-у-у, хады! Я всё знаю, носом всё чую!»