Комиссия
Шрифт:
Не на бревнышке, а рядом сидел Иван Иванович Саморуков и поглядывал на свою стариковскую команду. Кто-то расстарался, принес две табуретки — одну для гармониста, другую — для Ивана Ивановича, и вот он восседал, как бывало прежде, совсем еще в недавнем времени, когда никто в Лебяжке и помыслить не мог, будто Саморуков — не лучший человек, будто он — такой же старик, как и все другие.
Старцы убеждали друг друга, доказывали, что Лебяжка деревня особая мирская, дружная. Возьмется за общее дело, гору своротит, нету больше
Иван Иванович молчал, и старики умолкли тоже, должно быть, подумали, что Ивана Ивановича разговор обижает: какая же это дружная деревня, если не признает своего лучшего человека? Так они определили ход мыслей в пепельной голове Ивана Ивановича и замолкли, перевели разговор на Устинова.
Они знали, что Иван Иванович очень Устинова любит. Даже был случай, еще до войны, когда Иван Иванович повздорил со всеми с ними и в сердцах сказал: «Вот возьму и помру, никого из вас, дураков, перед смертью не назову! Назову как лучшего человека Николку Устинова!»
Что Иван Иванович обозвал всех стариков дураками — обиды не было. Иван Иванович, рассердившись, еще и не такие слова произносил, не глядя что происхождения был старообрядческого. Но что он превознес над ними Николу Устинова, мужика в ту пору даже и не сорокалетнего, это было обидой, и они посылали двух человек, по-теперешнему — делегацию, чтобы узнать: всерьез он это сказал или в сердцах?
Иван Иванович напоил делегацию чаем с вареньем, еще кое-чем, и она вернулась в веселом расположении, но так ничего и не узнала.
Теперь старики, с запозданием лет на десять, надумали уладить размолвку и хвалили Устинова. Тем более что в нынешнее время звание лучшего человека никому из них уже не маячило.
А Иван Иванович всё сидел на своей табуретке и всё молчал, а потом сказал вдруг:
— От ужо совсем в скором времени завяжется в нашей местности междоусобная война, от тогда и поглядим — какая такая дружба водится среди нас, лебяжинских? Нонче школу строють, а завтра, может, она будет синим огнем гореть?
— Ну, пошто уж обязательно и в нашем селении война завяжется? спросил кто-то из стариков Ивана Ивановича. — Нам, лебяжинским, она вовсе ни к чему!
— А куды она денется, та война, от нас, от Лебяжки? Некуды ей деться. Она и нас захватит. Беспременно.
— Бывает, Иван Иванович, что и вся деревня сгорит, а одна чья-то изба посередке останется целехонька!
— Бывает! — согласился Иван Иванович. — Но тольки не с тем жителем, который на такой счастливый исход заранее надеется. С тем не бывает!
— Ну, а приказ Сибирского правительства читан тобою, Иван Иванович? Читан, нет ли? Про умиротворение нонешних умов?
Приказ этот за № 24, за подписью Губернского Комиссара и уполномоченного Командира 1-го Средне-Сибирского Корпуса, висел, наклеенный на двери Лебяжинской сельской сходни, уже не первый день, и написано в нем было так:
«На основании ст. 9 Постановления Временного Сибирского правительства от 15 июля 1918 года ВОСПРЕЩАЕТСЯ:
1. Возбуждение и натравливание одной части населения на другую.
2. Распространение о деятельности правительственного установления или должностного лица, войска или войсковой части ложных сведений, возбуждающих враждебное к ним отношение.
3. Распространение ложных, возбуждающих общественную тревогу слухов.
Виновные в нарушении сего приказа подвергаются аресту до 3-х месяцев или денежному взысканию до трех тысяч рублей».
Иван Иванович приказ, конечно, вспомнил, понюхал табачку и сказал:
— Кто из вас, господа старики, задает мне глупой вопрос? Об умиротворении умов? Я чтой-то не расслышал за табачком — кто же энто спрашивает?
Ему никто не ответил.
И опять Иван Иванович сидел и молчал, пожевывая губами, положив руки на колени и вздыхая, а все остальные старики на него молча глядели… Точь-в-точь так же, как, бывало, глядели они на него прежде в совете лучших людей, когда дело решалось очень трудное и никто не знал, как его решить, и ничего не оставалось, как только ждать слова Ивана Ивановича.
Лети, казак, лети стрело-о-о-ю, Лети сквозь горы и леса Моя любовь уже с тобо-о-ю, И завсегда я жду-у тебя-а-а-а-апели между тем изо всех сил бабы — мужние, вдовые и совсем еще девки на выданье. Про любовь пели. И месили голыми ногами глину, и налаживали из тесины и чурбаков столы для общественного обеда, и уже варили в казанах баранину, подбрасывая в костры свежую щепу и ругаясь с мужиками, которые на тех же кострах обжигали столбы, прежде чем закопать их в землю. А щепы, сухой, пахучей, смоляными узорами разрисованной, было для костров нынче грудами — мужики тесали бревна безостановочно, один упарится изо всей силы тесать, рубить и пилить — уступает место другому, и так безостановочно гудели и ворочались бревна, образуясь в стропильные брусья, в обрешеточные бруски, в лежни, в пластины и в горбыли, укорачиваясь и наращиваясь, соединяясь «хвостом» и «лапой» в углы.
Член Комиссии Половинкин седьмым потом испотел, а топора никому не отдавал, смены себе не хотел, кантуя одно бревно за другим.
Ему говорили: «Половинкин! Ты вот-вот правда что надвое распадешься по обе стороны бревна! Уступи место свежему кантовщику!» А он даже и не отвечал на эти слова, не оглядывался, только взмахивал и взмахивал топором чуть повыше склоненной головы, отваливая от бревна крупные чешуи — сначала с одной, потом с другой стороны.
Старались мужики. Никто не лодырничал.