Комментарии к жизни. Книга третья
Шрифт:
Каждый вечер, после захода солнца, приходил молодой человек и садился около входа в святыню. Свежевымытый и надевший чистую одежду, он выглядел хорошо образованным и был, вероятно, каким-нибудь офисным работником. Скрестив ноги, он сидел так в течение часа или более с прямой спиной и закрытыми глазами. В правой руке, прикрытой рукавом, он держал четки. Пальцы перебирали бусинки, а губы произносили слова молитвы, ни один мускул не дрогнул на его лице. Так он будет сидеть, потерянный для мира, пока не станет совсем темно.
Около входа в храм всегда находились один или два торговца, продающих орехи, цветы и кокосы. Однажды вечером трое молодых людей вошли и сели там. Всем им, казалось, было за двадцать.
Внезапно один из них встал и начал танцевать, в то время как другой выбивал ритм на жестяной банке. На нем были только майка и набедренная повязка. Он танцевал с необычайным проворством,
Мы были в маленькой, голой комнате с видом на шумную улицу. На полу лежала циновка, и все расселись на ней. Через открытое окно можно было заметить единственное пальмовое дерево, на которое взгромоздился коршун со свирепыми глазами и острым, загнутым клювом. В группе, которая пришла, было трое мужчин и две женщины. Женщины сидели напротив мужчин, и молчали. Но они внимательно слушали, а взгляд их излучал понимание, и едва уловимая улыбка была на их губах. Они были довольно молоды, окончили колледж, а теперь каждый из них имел профессию и работу. Будучи друзьями и называя друг друга по именам, они очевидно вместе обсуждали очень многие вещи. Один из мужчин вероятно в душе считал себя художником, и именно он начал.
«Я всегда думал, — сказал он, — что очень немного художников по-настоящему творческие люди. Некоторые из них знают, как обращаться с красками и кистью. Они изучили композицию и стали мастерами деталей. Они знают в совершенстве анатомию и удивительно способны на холсте. Одаренные способностями и техникой и движимые глубоким творческим импульсом, они рисуют. Но через какое-то время они становятся известными и признанными, а затем с ними что-то случается: деньги и лесть, вероятно. Творческое видение проходит, но они все еще имеют превосходную технику, и всю оставшуюся часть жизни манипулируют ею. Теперь это чистая абстракция, двуличные женщины, военная сцена с несколькими линиями, пространство и точки. Тот период проходит, и начинается новый период: они становятся скульпторами, гончарами, строителями церквей и так далее. Но внутренняя слава потеряна, и они знают только внешний романтический ореол. Я не художник, я даже не знаю, как держать кисть, но меня преследует ощущение, что есть кое-что чрезвычайно существенное, чего всем нам не хватает».
«Я адвокат, — сказал следующий, — но адвокатская практика для меня лишь средство для существования. Я знаю, что это гнилое дело, приходится делать так много грязного, чтобы делать успехи, и я завтра же отказался, если бы не мои ответственность за семью и собственный страх, который является большим бременем, чем ответственность. С детства меня влекло к религии. Я чуть не стал саньясином, и даже теперь я пытаюсь медитировать каждое утро. Совершенно определенно я чувствую, что мир слишком велик для нас. Я ни счастлив, ни несчастлив, я только существую. Но несмотря на все это, есть глубокая тоска и ожидание чего-то большего, чем это далкое существование. Что бы оно ни было, я чувствую — оно там, но моя воля, кажется, слишком слаба и неэффективна, чтобы прорваться сквозь обыденность, в которой я живу. Я пробовал уходить, но мне приходилось возвращаться из-за семьи, ну и всего остального. Внутри я разрываюсь по двум направлениям. Я мог бы сбежать от этого противоречия, забывшись в догмах и ритуалах какой-нибудь церкви или храма, но все это кажется настолько глупым и инфантильным. Просто светские приличия с их безнравственной моралью ничего для меня не значат. Я уважаем за адвокатскую практику, и мог бы продвигаться по служебной лестнице, но это даже большее бегство, чем храм или церковь. Я изучил книги и лицемерное учение коммунизма, его шовинистическая чушь — это ужасно. Всюду, куда бы я ни шел: домой, в суд, на прогулку в уединении, — эта внутренняя агония продолжается во мне, подобно болезни, от которой нет лекарства. Я пришел сюда с моими друзьями не для того, чтобы найти лекарство, потому что я читал то, что вы говорите о таких вещах, а по возможности понять эту внутреннюю лихорадку».
«Когда я был мальчишкой, я всегда хотел быть доктором, — сказал третий, — и вот теперь я доктор. Я могу и действительно зарабатываю достаточно много денег, вероятно, мог бы зарабатывать и больше, но для чего? Я стараюсь быть очень добросовестным с моими пациентами, ну вы знаете,
Все мы молчали. Коршун улетел, и его место на пальме заняла ворона. Ее мощный черный клюв блестел на солнце.
Разве все проблемы не находятся во взаимосвязи? Не стоит доверять схожести, но три проблемы не отличаются по существу, не так ли?
«Выходит, — ответил адвокат, — что вроде как мои два друга и я находимся в одной и той же лодке. Мы все жаждем одного и того же. Мы можем называть это различными именами — любовью, творческим потенциалом, кое-чем большим, чем пресное существование, но в действительности у нас похожие ощущения».
«Это правда? — спросил художник. — Иногда я испытываю удивительную красоту и необъятность жизни, но те моменты вскоре проходят, и остается пустота. Пустота, которая имеет собственную жизненную силу, но она не такое, как что-то другое. Другое — вне меры времени, вне всякого слова и мысли. Когда нечто другое возникает, оно похоже на то, как если бы вы никогда не существовали, вся мелочность жизни, пытки ежедневного существования исчезают, и только лишь то состояние остается. Я познал его и должен так или иначе возвратить. Ничто другое меня не интересует».
«Вы, художники, — сказал доктор, — считаете, что отделены от остальной части нас. Вы выше других людей, имеете особый дар со особыми привилегиями. Вы, как предполагается, видите больше, чувствуете больше, живете более насыщенно. Но я не думаю, что вы так уж очень отличаетесь от инженера или адвоката, или доктора, которые тоже могут жить ярко. Я имел обыкновение страдать вместе с моими пациентами, я любил их, я знал, через что они проходили, их страхи, их надежды и отчаяние. Я так сильно чувствовал их, как вы могли бы чувствовать облако, цветок, листок, унесенный ветром, или человеческое лицо. Интенсивность вашего чувства не отличается от моей или от интенсивности чувства нашего друга здесь. Имеет значение именно интенсивность чувства, а не то, по отношению к чему кто-то имеет его. Художнику приятно считать, что его особое выражение этого — кое-что далеко превосходящее, более близкое к божественному, и я знаю, что мир замирает, затаив дыхание, когда произносят слово «художник». Но вы такой же человек, как и остальные, и наша интенсивность такая же живая, глубокая, дрожащая, как и ваша. Я не умаляю явление художника, и при этом не завидую ему, я просто говорю, что интенсивность чувства — это важная вещь. Конечно, ее можно направлять в неправильное русло, а затем в результате рождается хаос и переживания и за себя и за других, особенно если волей судьбы оказываешься во власти. Дело вот в чем. Вы и я жаждете одного и того же: вы в желании вновь пережить то, что называете красотой и необъятностью жизни, а я в желании снова любить».
«И я также ищу этого, желаю прорваться через посредственность моей жизни, — добавил адвокат. — Эта боль, которую я испытываю, похожа на вашу. Я, может быть, не способен выразить это словами или на холсте, но оно столь же интенсивно, как цвет, который вы видите на том цветке. Я также страстно тоскую по чему-то бесконечно большему, чем все это, чему-то, что принесет умиротворение и полноту».
«Хорошо, я уступаю. Вы оба правы, — согласился художник. — Тщеславие — что-то более сильное, чем благоразумие. Мы все тщеславны по-своему, по-особенному, и как больно признавать это! Безусловно, мы находимся в одной лодке, как вы говорите. Все мы хотим что-то вне наших мелочных „я“, но мелочность подползает к нам и сокрушает нас».