Комментарии
Шрифт:
Алеша внес в русскую поэзию бесконечную сцепчивость, гирляндность, космическую протяженность образов-метаморфоз. Но он был не только метареалистом, но и презенталистом, и ценил в поэзии именно так обозначенное свойство: представлять вещь как настоящую, данную здесь и сейчас, во множестве углов, положений, проекций, но строго и зримо, без символической размытости и абстрактности.
Вот две его строки, одновременно первобытно-эпические и сверх-авангардные:
А что такое море? – это свалка велосипедных рулей, а земля из-под ног укатила.Море – свалка всех словарей, только твердь язык проглотила.Языки волн напоминают о многоязычных словарях, о волнистых рулях велосипедов, заполнивших все мироздание до горизонта. Такова эпичность 21-го века: взаимопронизанность биологической, семиотической и технической эволюции.
И столь же творчески-примирительным, открытым синтезу, был Алеша не только в собственном даре, но в отношении к чужим дарам. Эгоцентризм – своего рода профессиональная болезнь писателей и художников. Подобно матерям, они сосредоточены на своем чреве, вынашивающем очередной плод. Но есть и такие редкие личности, которые соединяют в себе черты матерей и акушерок, они способны не только рождать свое, но и радоваться чужому, помогать его рождению. Алеша был такой акушеркой большого, географически разбросанного, «метареального» сообщества поэтов, художников, вообще талантливо живущих и мыслящих. Оно было даже более обширным, чем концептуалистское, которое центрировалось вокруг Д. А. Пригова и было более жестко организовано (московская «нома») и медийно освещено. Зато метареальное было более разнородно, международно, и объединялось не общими программными установками, а «семейными сходствами» (по Л. Витгенштейну). Есть отдельное сходство между А и Б, между Б и В, между В и Г…, а между А и Т уже вроде нет никакого прямого сходства, но по линиям плавно перемещающихся сходств они все взаимопричастны, как члены очень большой, разъехавшейся по миру семьи. В эту «витгенштейновскую» Алешину семью входили В. Аристов, И. Ганиковский, А. Давыдов, А. Драгомощенко, Е. Дыбский, А. Еременко, И. Жданов, Ю. Кисина, И. Кутик, А. Иличевский, А Левкин, Р. Левчин, В. Месяц, В Салимон, С. Соловьев, В. Сулягин, А. Чернов, И. Шевелев, Т. Щербина – я называю далеко не всех, и в разной степени близких, да и неизвестны мне полные ее очертания. Алеша вникал в то, что происходило в чужих мастерских, водил даже самых нелюдимых друг к другу, показывал, объяснял, додумывал, восторгался, заражал своим восторгом зрителей и исторгал новые творения у творцов. Именно его бытие-в-сообществе ставило его особняком даже внутри сообщества. Ведь сообщества состоят из личностей, творчески более или менее замкнутых, и сообществом они становятся только потому, что среди них находится один, двое, редко трое – сообщников всем и каждому. Алеша был как раз таким редчайшим все-сообщником, из которых сообщества и возникают, он был его соединительной тканью, смыслообразующей приставкой со-.
Есть два рода талантов: одни тебя подавляют своим блеском и величием, лишают дара речи; другие, напротив, раскрепощают, развязывают язык и воображение, не уменьшают, а увеличивают тебя на свою же величину. Алеша был такой талант: не вампир, а донор… Алеша был не просто талант, он был гений, который к тому же еще и сумел талантливо себя реализовать. Без потной саморекламы, без фанатического рвения и натужных амбиций.
Алеша вообще не программировал своих творческий достижений. Он не был машиной для письма, софтвером для метафорических композиций, каким его иногда представляют. Мне кажется, что Алеша потому и не форсировал своих художественных даров, что эти дары не умещались в известные формы художества. Он жил художественно, видел, говорил и мыслил художественно, и все это не умещалось в тексты. Этим он сильно отличался от многих профессионалов слова, даже поэтов, которые целиком в словах – и за их пределом ничего собой не представляют. Как ни талантливы Алешины тексты, сам он был еще талантливее. Вне текстов его было даже больше, чем в них. И при этом его вкус был достаточно классичен (кто-то скажет, «старомоден»), чтобы не превращать свою жизнь в еще один текст, некий перформанс, который впоследствии легко подверстается к собранию сочинений в виде картинок и фотографий программных акций. Он проходил узким путем, не умещая свою жизнь в тексты и одновременно не превращая свою жизнь в сверхтекст.
Я никого не хочу умалить этим сравнением – есть много разных и достойных художественных стратегий. Я лишь хочу подчеркнуть, насколько путь Алеши был редок и насколько его «стратегия» (совестно так ее называть, только кавычки и выручают) была необычной на фоне двух крайностей: 1) жизнь художника не значит вообще ничего, значимы только тексты, а за их пределом можешь быть «ничтожнее всех ничтожных»; 2) жизнь художника – важнейшая часть создаваемых им текстов и должна исполняться как роль, как перформанс, должна быть документирована и войти в состав «наследия».
Но именно потому что Алеша был больше своих текстов и вместе с тем сам не превратил этого «большего» в надтекст, такая задача выпадает нам, знавшим его. Этот преизбыток художественной личности над текстом может стать мифом, вырасти в посмертную легенду, в систему сверх-знаков, как бы продолжающих и вольно досказывающих то, чего не успел сказать сам художник. Так было на нашей памяти с Венедиктом Ерофеевым… Может статься, что и Алеша на наших глазах уже врезается в разряд преданий молодых. Без «наскоку» (как у Пастернака о Маяковском), но с тем жестом плавности (эпической и одновременно юмористической), который был ему свойствен. Во всяком случае, его вопрос: «Как нас меняют мертвые? Какими знаками?» (из «Мемуарного реквиема») – теперь нацелен уже прямо в нас. То, как он меняет нас уже после своей смерти, и становится художественным мифом, как купольной настройкой над прозрачными лесами его незавершенной словесности.
Алеша не успел примерно столько же, сколько успел, и от этого – двойная боль: утрата будущего. Я представляю, как гениально бы он старился, какими видениями новых, непрожитых своих возрастов обогатил бы свою лирику; какой грандиозный эпос, быть может, поэтико-эссеистический, «дантовский» синтез, создал бы на склоне лет! Он умер на подъеме, летящим, и нам остается смотреть ему вослед и довоображать мир по тем вспышкам-траекториям, которые он для нас прочертил.
Аркадий Драгомощенко
Алексею М. Парщикову
Марк Шатуновский
Практический метареализм Алексея Парщикова
Ни подводить итоги, ни писать об Алексее Парщикове в прошедшем времени нет никакого смысла. Он до сих пор не прочитан, не усвоен и не включен в наш культурный контекст в доведенных до автоматизма ассоциативных навыках. Он все еще наш резерв – резерв развития и расширения актуальной для нас гиперреальности. И не только развития и расширения гиперреальности, но, что особенно важно и ценно, выхода за ее границы и соприкосновения с самой реальностью.
Непосредственное соприкосновение с реальностью – вот что особенно привлекало моих товарищей, наш поэтический пул. Не стану перечислять имена. Это всегда сопряжено с личными предпочтениями. Совершенно очевидно – Алексей был одной из центральных и безусловных фигур этого пула.
Но особенность нашего интереса составляло то, что он выходил далеко за пределы той куцей и обкорнанной действительности, которую нам навязывал господствовавший тогда реализм и в еще большей степени узкорамочный идеологизированный соцреализм. Мы не представляли себе соприкосновения с реальностью вне всей ее полноты, выходящей далеко за пределы нашего человеческого разумения, даже если это разумение опрокидывалось в результате такого соприкосновения, и мы оказывались в окружении плохо поддающихся интерпретации явлений и фактов.
Трудно интерпретируемая или вовсе неинтерпретируемая реальность особенно вдохновляла Алексея. Пожалуй, он первым почувствовал, что постоянное присутствие в ней твердого осадка, нерастворимого и потому неподдающегося интерпретации – это и есть ее основное свойство. И если мы хотим иметь дело с собственно реальностью, мы должны включать в свой опыт присутствие этой неинтерпретируемости, а не пытаться всеми силами отделаться от нее, расшифровать, а на деле подменить притянутыми за уши спекулятивными объяснениями, как это делали доминировавшие культурные традиции.