Комментарий к роману Владимира Набокова «Дар»
Шрифт:
1–66
… Яшины тетради, полные ритмических ходов – треугольников да трапеций! – Яша Чернышевский занимался стихосложением по системе Андрея Белого, изложенной последним в статьях «Лирика и эксперимент», «Опыт характеристики русского четырехстопного ямба», «Сравнительная морфология ритма русских лириков в ямбическом диметре» и «„Не пой, красавица, при мне … “ А. С. Пушкина. (Опыт описания)», которые вошли в его сборник «Символизм» (Белый 1910: 232–395). Согласно Андрею Белому, ритмическое богатство ямбического стиха определяется структурой пропущенных схемных ударений ( «полуударений» или «мест ускорений» в его терминологии), которую он схематически представлял в виде разнообразных «фигур» – квадратов, прямоугольников, треугольников (Белый называл их «крышами»), трапеций, ромбов, крестов ( «Фигура есть соединение двух или более строк, равно или разно отступающих от метра; соединяя места ускорений, обозначаемых точками, прямыми линиями, мы получаем фигуру» – Белый 1910: 300–301). Из третьей главы «Дара» мы знаем, что точно так же работал над версификацией
1–67
Он в стихах, полных модных банальностей … – В журнальной публикации это предложение начиналось словами: «Смесь Ленского и Каннегиссера <sic!>» (Современные записки. 1937. Кн. XLIII. С. 45; далее по тексту), что прямо указывало на два прототипа Яши Чернышевского: героя «Евгения Онегина», писавшего, как и Яша, «темно и вяло», и Л. И. Каннегисера (1896–1918), юного поэта-дилетанта, который убил начальника Петроградской ЧК М. С. Урицкого, за что был расстрелян большевиками. В 1928 году в Париже вышел в свет маленький сборник его стихотворений со статьями Адамовича, М. А. Алданова и Г. Иванова; кроме того, Алданов, лично знавший Каннегисера, включил очерк о нем в свою книгу «Современники» (Алданов 1928: 220–270). В рецензии на эту книгу Ходасевич, процитировав слова Алданова о том, что вся короткая жизнь Каннегисера «прошла в поисках мучительных ощущений», охарактеризовал его как «детище <… > запоздалого и падающего символизма» и поставил в один ряд с чередой «литературных самоубийц» того же жизнетворческого склада – Виктором Гофманом, Надеждой Львовой, Андреем Соболем и Ниной Петровской (Ходасевич 1928).
В письме к жене от 1 февраля 1937 года из Парижа Набоков сообщил, что Алданов и Р. А. Татаринова сочли упоминание Каннегисера в «Даре» страшной бестактностью (Набоков 2018: 277; Nabokov 2015: 286) – видимо, потому, что оно могло быть понято как прямой намек на гомосексуальную ориентацию погибшего, о которой ходили упорные слухи. Это объясняет купюру в книжной редакции.
1–68
… воспевал «горчайшую» любовь к России … – В рецензии на «Стихотворения» А. Булкина (псевдоним А. Я. Браславского, 1891 – не ранее 1972) Набоков охарактеризовал сочетание «тишайшая любовь» как «дань Цеху», имея в виду пристрастие к прилагательным в превосходной степени у «младших акмеистов» – Адамовича, Г. Иванова, И. Одоевцевой, Н. Оцупа, составлявших сначала петроградский, а затем берлинский и парижский Цех поэтов (Набоков 1999–2000: II, 636, 762), а также у повлиявшей на них Ахматовой (см., например, в сборнике «Anno Domini»: «сладчайший день», «сладчайшее имя», «сладчайший сон», «счастливейшая любовь» и т. п.). Заметив подобное словоупотребление в стихах Г. П. Струве, Набоков писал ему 19 февраля 1927 года: «Поэты „Цеха“ вконец опошлили такие превосходной степени прилагательные, как „сладчайший“, „тишайший“ и „обыкновеннейший“» (Набоков 2003: 125).
1–69
… есенинскую осень … – У Есенина довольно много осенних стихов. Самые известные из них: «Осень» ( «Тихо в чаще можжевеля по обрыву …», 1914), «Нивы сжаты, рощи голы …» (1917), «Закружилась листва золотая …» (1918), «По-осеннему кычет сова …» (1920), «Отговорила роща золотая …» (1924).
1–70
… голубизну блоковских болот … – Мотив болот играет весьма заметную роль в лирике Блока, особенно в стихотворениях из цикла «Пузыри земли» (1904–1905) и в поэме «Ночная фиалка. Сон» (1906). Как отметил Н. П. Анциферов, этот мотив связан с его видением Петербурга как столицы, построенной на болотной почве, над трясиною: «Окрест нее зачумленный сон воды с ржавой волной <… > Все болота, болота, где вскакивают пузыри земли» (Анциферов 1990: 190). Однако ассоциация блоковских болот и голубого цвета, по всей вероятности, мотивирована лишь эвфоническими соображениями (аллитерация на б-л), так как у самого Блока болото неизменно ассоциируется с зелеными и лиловыми тонами.
1–71
… снежок на торцах акмеизма … – В черновой редакции первой главы «Дара» вместо «снежка на торцах акмеизма» образцом для эпигонской поэзии Яши были названы «правительственные здания Мандельштама» из его «Петербургских строф» (1913): «Над желтизной правительственных зданий / Кружилась долго мутная метель …» (Мандельштам 1990: I, 84). Окончательная формула носит более широкий характер и отсылает не только к Мандельштаму (ср. в его стихотворении 1915 года «Дворцовая площадь»: «И на площади, как воды, / Глухо плещутся торцы» – Там же: 103), но и к «младшим акмеистам», в частности к Г. Иванову, у которого есть петербургские стихи со сходными образами – ср. начало четвертого стихотворения в цикле «Столица на Неве», вошедшем в сборник «Памятник славы» (1915): «Опять на площади Дворцовой / Блестит колонна серебром. / На гулкой мостовой торцовой / Морозный иней лег ковром» (Иванов 2009: 146) и строки из «Мне все мерещится тревога и закат …» (сборник «Сады», 1921): «Одет холодной мглой Адмиралтейский сад, / И шины шелестят по мостовой торцовой» (Там же: 235). О Мандельштаме и его подражателях Набоков писал в неопубликованной рецензии на три сборника стихов – «Песни без слов» Д. А. Шаховского (Брюссель, 1924), «Оттепель» Л. С. Гордона (Берлин, 1924) и «Разноцвет» И. А. Британа (Берлин, 1924): «Существует прекрасный поэт Мандельштам. Творчество его не является новым этапом русской поэзии: это только изящный вариант, одна из ветвей поэзии в известную минуту ее развития, когда таких ветвей она вытянула много и вправо и влево, меж тем как рост ее в вышину был почти незаметен после первого свежего толчка символистов. Поэтому Мандельштам важен только как своеобразный узор. Он поддерживает, украшает, но не двигает. Он – прелестный тупик. Подражать ему значит впадать в своего рода плагиат. Подражают ему (отчасти) скучноватые поэты Цеха. Подражает – и ему, и скучноватому Цеху – Лев Гордон. Облик Мандельштама, его холодное изящество выражается в особых, как бы стеклянных стихах, в нежности к вещественным мелочам, в чувстве веса, весомости: – так прилагательные, выражающие легкость или тяжесть, почти совершенно вытесняют прилагательные чувственные, преобладающие у других поэтов. Отсюда – холод стиха, стрельчатая гармония, в которой самые нежные земные слова, как, например, „ласточка“ или имена богинь, превращаются в звук иглы, падающей на хрустальное донце. Банальность Льва Гордона состоит в том, что он подражает этому. У Мандельштама тяжесть вызывает чувство гнета, духоты, а легкость – чувство тонкой тошноты, головокружения» (O poezii. Holograph draft of review // NYVNP. Manuscript Box 1).
В английском переводе «Дара» Набоков, по сути дела, вернулся к первоначальному варианту, заменив «торцы акмеизма» на «деревянные торцы мандельштамовского неоклассицизма [wooden paving blocks of Mandelshtam’s neoclassicism (англ.)]» (Nabokov 1991b: 38).
В начале ХХ века на главных улицах Петербурга, включая Невский проспект, и на царском выезде из Зимнего дворца «мостовые были торцовые, из шестигранных деревянных шашек, наложенных на деревянный настил <… > Они скреплялись металлическими шпильками, замазывались сверху газовой смолой и посыпались крупным песком. Этот уличный «паркет» был хорош во многих отношениях: мягок, бесшумен, не разбивал лошадям ноги, но недолговечен, негигиеничен – впитывал навозную жижу и становился скользким при длительных дождях и гололеде» (Засосов, Пызин 1999: 29).
1–72
… невский гранит, на котором едва уж различим след пушкинского локтя. – Ср. в стихотворении Набокова «Санкт-Петербург» (1924): «Орлы мерцают вдоль опушки. / Нева, лениво шелестя, / как Лета льется. След локтя / оставил на граните Пушкин» (Набоков 1999–2000: I, 623). Образ восходит к строфам XLVII–XLVIII первой главы «Евгения Онегина», в которых автор рассказывает о своих прогулках с Онегиным по набережным Невы белыми ночами (ср. особенно: «С душою, полной сожалений, / И опершися на гранит, / Стоял задумчиво Евгений, / Как описал себя Пиит» [Пушкин 1937–1959: VI, 25] ), а также к иллюстрирующему эти строфы рисунку Пушкина, где он изобразил себя облокотившимся на гранитный парапет рядом со своим героем.
1–73
Эпитеты, у него жившие в гортани: «невероятный», «хладный», «прекрасный», – эпитеты, жадно употребляемые молодыми поэтами его поколения, обманутыми тем, что архаизмы, прозаизмы или просто обедневшие некогда слова вроде «роза», совершив полный круг жизни, получали теперь в стихах как бы неожиданную свежесть, возвращаясь с другой стороны, – эти слова, в спотыкающихся устах Александры Яковлевны, как бы делали еще один полукруг, снова закатываясь, снова являя всю свою ветхую нищету – и тем самым вскрывая обман стиля. – Перечисленные эпитеты встречаются у многих эмигрантских поэтов 1920–1930-х годов (чаще всего, кажется, у А. П. Ладинского и Поплавского), и в том числе – что особенно интересно – у самого Набокова: «Троянские поправ развалины, в чертог / Приамов Менелай вломился, чтоб развратной / супруге отомстить и смыть невероятный / давнишний свой позор …» (перевод из Р. Брука, 1922); «Как жадно, затая дыханье, / склоня колена и плеча, / напьюсь я хладного сверканья / из придорожного ключа ( «Прованс», 1923); «Ночь свищет, и в пожары млечные, / в невероятные края, / проваливаясь в бездны вечные, / идет по звездам мысль моя …» (1923); «Уже найдя свой правильный размах, / стальное многорукое созданье / печатает на розовых листах / невероятной станции названье» ( «Билет», 1927); «Склонясь, печальный и прекрасный, / к свече, пылающей неясно, / он в книгу стал глядеть со мной …» (перевод из А. де Мюссе, «Декабрьская ночь», 1928); «… где Адриатика бессильно / лобзает хладную плиту» (Там же; см.: Набоков 1999–2000: I, 737, 613; Набоков 1979: 114; Набоков 1999–2000: II, 557, 609, 611).
Говоря о поэтической «розе» как вошедшем в моду, но опять «закатывающемся» слове, Набоков намекает на сборник Георгия Иванова «Розы» (1931), который открывался стихотворением «Над закатами и розами …». Посылая Струве свою эпиграмму на Иванова ( «– Такого нет мошенника второго / Во всей семье журнальных шулеров. / Кого ты так? – Иванова, Петрова, / Не все ль равно? – Позволь, а кто ж Петров?»), Набоков добавил: «Это автору „Роз“ в виде небольшого знака внимания» (Набоков 2003: 150). В рецензии на сборник стихов Поплавского «Флаги», вышедший одновременно с «Розами», Набоков писал: «Любопытная вещь: после нескольких лет, в течение коих поэты оставляли розу в покое, считая, что упоминание о ней стало банальщиной и признаком дурного вкуса, явились молодые поэты и рассудили так: „Э, да она стала совсем новенькая, отдохнула, пошлость выветрилась, теперь роза в стихах звучит даже изысканно … “ Добро еще, если б эта мысль пришла только одному в голову, – но, увы, за розу взялись все, – и ей Богу, не знаешь, чем эти розы лучше каэровских …» (Набоков 1999–2000: III, 696–697).