Коммерческое кладбище
Шрифт:
Портрета нет. Почему? И почему это они все без отчества: Миша, Саша, Вова… Как в зоне. Впрочем, это зона Смерти.
— Как — его? — спросил я у смотрителя.
— В «медседесе» взодвали. Недавно.
— «Крыша» наехала?
— А… вдоде того. Поддобности неизвестны.
— Да уж, наверно, такими миллионами ворочал. А это какая прелесть! — беломраморная женщина по пояс, оперлась задумчиво локтем о столбик, по подножию идёт информация:
НОВОДВОРСКАЯ ЗИНАИДА АЛЬФОНСОВНА
Если б ты знала, родная…
любящий муж и дети
— Отец, а что она должна была знать? Не знаешь? Наверно, красиво умерла: подушкой задушили; ещё лучше, если
Смотритель почесал как бы ногой за ухом.
— Какой-то фонд. То ли детский, то ли слепых. Точно не знаю.
— Эх, ты, «не знаю», а должон знать. Фонды — оне….
Всё-таки какие приятные, домашние: эпитафии. «Родная…» На Немецком я тоже видел столб с женщиной (блюдечко-портрет), на котором был просто душевный вопль: «ЗАЧЕМ?…» Или муж или любовник. О, эта лапидарность много стоит! Мне бы, мечталось бы, хорошо если б написали так: «КУДА ТЫ, ВОВА?..»
Я б под землёй постукивал в гроб кулачком: «ТУДА, КУДА НАДО, ЗАСРАНЦЫ!»
А вообще-то мне уже порядком надоел этот паноптикум. И хоть бы кто-нибудь умер из-за того, что отдал последнюю корочку хлеба голодной бабушке. Или отдал сто долларов безногому мальчику в метро на колясочке, которого вижу уже второй год.
— Значит, как я понял, эта половина — правоохранительные органы, коммерция и рэкет, а та половина, вот где по боковой аллее проехала «испано-сюиза», там-то кто?
— Администдация. Пдефекты, супдефекты, ещё там дазные. А это, кстати, пдефект и пдиехал с этим — адтистом — знаешь? ну котодый паёт и падик носит, самый известный. Ну?
— А-а-а! — догадался я. — Ишь ты. А чего они, — походоны, что ль, кого? (бляханьки, я сам начал, говорите вместо «р» — «д»!)
— Супдефекта. Ну, ты иди дальше чедез сосняк, вон, по забоду, а я кой-куда отлучусь. Там будет поле отца Стефания.
«Поле отца Стефания». Это как «Земля Франца Иосифа». Феодал!
Я вышел из сосняка у последнего ряда могил и поле, ширь, солнце открылись мне, как рай, после угрюмой, хотя и завораживающей преисподней. Бледно-голубое, шёлковое небо без облаков. Ещё звенели какие то неотлетевшие октябрьские птички. Далеко, в конце поля темнел прерванный кладбищем бор, а к нему тянулись длинные гряды с усохшими плетьми огурцов, другие, взрытые, с бурой и зелёной ботвой — картошка, морковь, свёкла. Всё чисто убрано, да вон трактор с полной телегой пробирается — наверняка навоз; отец Стефаний, которого я еще не видел, уже заботливо закладывает его под зиму. Справа по дорожке кто-то едет на лошадке. Мир, благодать, жизнь! Впрочем, скоро здесь проляжет Божья нива, и даже очень скоро, нынче много стреляют. Но год-то сей огород, ещё выдержит, и крестьянин, окончивший семинарию, не может спокойно, смотреть на безработную землю.
— А что это вон там, вдали, за барак, не теплицы ли? — спросил я у моего Виргилия, снова возникшего как бы из земли. Люди, имеющие дело с мертвецами, я заметил, приобретают свойства духов, они вообще очень таинственны и этим страшны.
— Это не бадак, а поминальный дестодан «НЕ ДЫДАЙ».
— О! Вон даже как. И наверняка, там подают блины с чёрной икрой, а в нумерах проститутки в чёрных чулках и чёрных же лифчиках обслуживают печально — и медленно…
Он рассмеялся.
— Нет, этого там нет, а обеды, пдавда, замечательные. Тут как-то очень богато поминал одного человека Михалков. Даже пели.
Теперь я рассмеялся:
— Неужели цыгане? Слушай, ну а как же поп-то, со всем этим хозяйством управляется, ему ж служить надо во храме? Но, наверное, есть управляющий, бурмистр, крестьяне, и он их порет на конюшне за плохую работу.
— Всё есть у нашего Стефания. Он ходоший, надёжный человек, имеет вход прямо к… туда, а даньше-то он служил по тюдьмам, у него все сознавались.
— Пошли, Вергилий, пошли.
Все, всё-таки этот краб полюбил меня. Только б не придушил напоследок вон в тех кустах. Мы пошли обратно среди могил и тут я увидел первого, после нас, живого человека: какая-то немолодая дама в богатом свободном пальто укладывала цветы ж подножию бюста кавказского человека царственной наружности. Я сплюнул. Опять: «ЛЮБИМОМУ АВТАНДИЛУ…»
Вот он, храм Божий — белоснежная церковка без колокольни сияла на поляне среди, огромной, черной, жужжащей толпы. Как и у того склепа, колонии портиков, горячая медь (ещё не золотили) крыши и купала, стрельчатые; окошки барабана и луковка: с огненным крестом. Что-то подобное я видел в Кускове — как бы домашняя церковь Шереметьева. Эх, сфотографировать бы её, но толпа…
Много стояло чернокостюмных людей со щеками и огромными букетами цветов в руках, а для некоторых цветы держали их коротко стриженные охранники Господа стояли группами по-трое, по-четверо, как бы кланами: скорбно, глядели в землю. Кто-то умер очень важный для них. А черноту штатских оживляли, как цветы, красные околыши фуражек и лампасы военных и милицейских генералов, а также немало женщины — лишь на головы накинуты, чёрные кружевные платочки, а так все и в белом, и в красном, и в синем, и порядочно среди них известных актрис, правда, уже старых. Я стоял под деревом, не был заметен, а их видел отлично. Поиграли при старом режиме, отлично устроились при новом, быстро полюбив президента.
Слышен разговор ближайшего клана уважаемых людей: «Кто же стрелял?» — «Важнее, чья группировка могла быть, но я уверен — одна из двух — или БОБОН, или КАЛИНА». — «Куда смотрит Ерин, его пора снимать!» — «Сволочи, такого человека…» — «Ты, генерал, блядь, чтоб через неделю мы всё знали, иначе вдова получит твою голову в фуражке!» — «Если БОБОН — буду своими пальцами разрывать на части!»
Вдруг все встрепенулись. Из аллеи мимо «испано-сюизы» потек траурный поезд: впереди двое несли крышку изумительного гроба красного дерева, за ними шестеро в смокингах и белых перчатках (??) влекли на плечах самый гроб с покойником, нос которого единственным предметом торчал из вороха парчи и кружев, а уж за ними шли венки, венки, опять цветы — целый сад надвигался на толпу уже создавшую коридор для прохода к церковным ступеням. Там на что-то гроб поставили и стали заваливать покойника цветьём. Затем двери храма открылись широко и гроб понесли, внутрь. Не все смогли туда войти, только самые достойные, многие же остались на улице, ожидая конца отпевания.
В ожидании, когда, панихида кончится и гроб отнесут к его яме, где будут говориться премиальные речи, я пошёл отдохнуть в правую, «административную» часть кладбища, заодно глянуть на склеп. Здесь преобладал ельник из питомника, но всё те же ужасные портреты и каменные головы, хотя в количестве гораздо меньшем — не так уж много у нас муниципалов, префектов, думцев. То есть их, конечно, много, но убивают пока ещё недостаточно. Дошёл, до склепа — прекрасный новодел, совсем свежий, даже заглянул в дохнувшую хладом дверь, но увы, тут еще не положили, родоначальника, пращура будущих жильцов, а появившийся (вот, гад, никак не отстанет!) мой спутник пояснил:
— Это для мэда. Слушай, ты так пдопадёшь, а додады…?
— Да будут доллары, дай мне бутербродик с сыром докушать, посидеть, отдохнуть, ноги не ходят. На, закури лучше. Я ж не ухожу, всё ж надеюсь попасть на конец отпевания, увидеть твоего потрясающего архиепископа.
— Да он пдосто пдотое… как это?
— Да-а, с твоей фифцией хрен выговоришь — протоиерей..
— Во-во.
— Порточки у тебя какие плохонькие, бедный, что ль?
— Што ты, я вечедом оденусь ещё так, упакуюсь и — в «Адлекино».