Комната Джованни. Если Бийл-стрит могла бы заговорить
Шрифт:
Джованни всегда носился с грандиозными планами по переустройству этой комнаты и еще до моего приезда начал кое-какие работы. На одной стене он отодрал обои, оставив грязно-белые полосы. На противоположной стене, по его замыслу, обоев вообще не предполагалось – там в кайме из роз застыли в вечной прогулке дама в кринолине и кавалер в бриджах. Отдельные листы и обрывки обоев валялись на полу в пыли вперемежку с нашим грязным бельем, инструментами Джованни, малярными кистями и бутылками с маслом и скипидаром. Наши чемоданы лежали поверх этого, так что мы побаивались лишний раз к ним прикоснуться и иногда
Никто не навещал нас – разве что Жак, и то не часто. Жили мы далеко от центра, и телефона у нас не было.
Помню день, когда я впервые проснулся здесь. Джованни крепко, как подкошенный, спал рядом. Слабые лучи солнца с трудом пробивались в комнату, и я не понимал, сколько сейчас времени. Тихонько, чтобы не разбудить Джованни, закурил сигарету, не представляя, как мы посмотрим друг другу в глаза. Потом огляделся. Джованни еще в такси предупредил меня, что у него дома страшный беспорядок. «Не сомневаюсь», – небрежно бросил я и, отвернувшись, стал смотреть в окно. Потом мы замолчали. Теперь, проснувшись, я подумал, что это молчание было болезненным и напряженным. Джованни нарушил его, проговорив с застенчивой и грустной улыбкой: «Нужно найти чем ее украсить».
И он растопырил свои крепкие пальцы, словно пытаясь схватить то, что помогло бы украсить комнату. Я посмотрел на него.
– Только взгляни, сколько мусора в этом городе, – сказал он, показывая на проносящуюся за окном улицу. – Сюда что, весь мусор свезли? И куда его потом? Не удивлюсь, если его сваливают в мою комнату.
– Скорее уж скидывают в Сену, – отозвался я.
Но, когда я проснулся и огляделся, я понял, сколько страха и бравады было в его словах. В комнате не было безликого парижского мусора – мусор здесь был отрыжкой от неприкаянной жизни самого Джованни.
Впереди, рядом и по всей комнате высились ящики и коробки с картоном и кожей – некоторые были перевязаны бечевой, на других висели замки, были и такие, которые распирало от содержимого. Из коробки на самом верху вывалились ноты для скрипки, а сама скрипка в деформированном и потрескавшемся футляре лежала на столе. Глядя на нее, трудно было понять, вчера ее сюда положили или сто лет назад. Стол был завален пожелтевшими газетами и пустыми бутылками, лежала там и одна сморщенная картофелина, в которой сгнили даже проклюнувшиеся ростки. На пол когда-то пролили красное вино, оно успело засохнуть, сделав воздух в комнате сладким и тяжелым. Однако пугал не беспорядок, а то, что непонятна была его причина, она явно лежала не на поверхности. Дело было не в привычке, особых обстоятельствах или свойствах характера, а в наказании, наложенном отчаявшимся хозяином на себя. Не знаю, как удалось мне об этом догадаться, но понял я это сразу – наверно, сработал инстинкт самосохранения. Я осматривал комнату с тем нервным и расчетливым напряжением умственных и душевных сил, которые возникают перед лицом смертельной и неотвратимой опасности. Молчание этих стен с изображением стародавних любовников в громадном розарии; окна, уставившиеся на меня, как два широко раскрытых, пугающих глаза; потолок, нависший над нами темной тучей, из которой, казалось, вот-вот заговорят злые духи, – весь этот ужас лишь слегка смягчала своим светом тусклая лампочка, свисавшая с потолка жалким, сморщенным фаллосом. И под этой затупившейся стрелой, этим жалким ростком света томилась в ужасе душа Джованни. Мне стало ясно, почему Джованни так стремился привести меня в свое последнее пристанище. Я должен был разрушить эту нору и ввести Джованни в новую, лучшую жизнь. Конечно, я мог жить сам по себе, но чтобы помочь Джованни, я должен был вначале стать частью его комнаты.
Поначалу мотивы, которые привели меня в эту комнату, были очень запутанны и далеки от его желаний и надежд, они больше говорили о моем собственном отчаянии. Убедив себя, что мне доставляет удовольствие в отсутствие Джованни вести хозяйство, я выбросил бумагу, бутылки, прочий хлам, просмотрел содержимое бесчисленных коробок и чемоданов и избавился от ненужного. Но роль домашней хозяйки не для меня – мужчина не годится для этого. Да и радости от такой работы я не получал, хотя Джованни много раз говорил, улыбаясь робкой, благодарной улыбкой, как ему повезло со мной и как я своей любовью и заботой спасаю его от полного мрака. Каждый день он призывал меня в свидетели, как сильно он изменился, говорил, что любовь способствовала его преображению и он бесконечно благодарен мне. Я же пребывал в полном замешательстве. Иногда я думал: это и есть твоя жизнь. Перестань сопротивляться. Хватит. Ведь я счастлив. Он любит меня, и я в безопасности. Но временами, когда Джованни не было рядом, я решал, что никогда больше не позволю прикоснуться к себе. Однако стоило ему обнять меня, как я думал: какая, собственно, разница, ведь в этом участвует только мое тело, и вообще все скоро закончится. После я лежал в темноте, прислушивался к его дыханию и мечтал о прикосновении рук – Джованни или других мужчин, которые могут уничтожить меня и воссоздать заново.
Иногда после завтрака в городе я оставлял Джованни за столиком в сигаретном дыму, а сам шел к Опере, где располагался офис «Америкен Экспресс», куда мне приходила почта. Джованни редко сопровождал меня, говоря, что чувствует себя не в своей тарелке, когда вокруг много американцев. Они все на одно лицо, утверждал он, – наверное, для него так и было. Мне так не казалось. Впрочем, думаю, у всех американцев действительно есть нечто общее, что и делает их американцами, хотя я не смог бы подобрать этому названия. Я знал, что эта специфическая черта есть и у меня, и знал также, что частично из-за нее тянулся ко мне Джованни. Желая показать, что недоволен мной, он называл меня vrai am'ericain [77] , и, наоборот, когда был доволен, говорил, что во мне нет ничего американского. И каждый раз он задевал во мне какую-то струну, какой в нем самом не было. А я злился – злился, когда он называл меня американцем (злился и на себя за то, что злюсь) – ведь тем самым он лишал меня индивидуальности. И злился, когда он не видел во мне американца, тогда выходило, что я вообще непонятно кто.
77
Настоящим американцем (фр.).
Конец ознакомительного фрагмента.