Кому вершить суд. Повесть о Петре Красикове
Шрифт:
После обеда взрослые закрылись в спальне. Петя, охваченный недобрыми предчувствиями, весь напрягся. Из-за двери доносилось недовольное ворчание деда, всхлипывая, о чем-то просила мать, зло гремел отец…
Потом они вышли, и отец, как всегда в минуты неудовольствия, стал шагать взад-вперед по столовой. Говорил о каких-то «потерявших совесть» людях, «преступниках по душевному облику и достойнейших членах общества по положению». Он беспрерывно курил, жестикулировал и был красен от негодования. А дед широко сидел в кресле, хмурился и осуждающе покачивал головой, похожей на необлетевший одуванчик.
— Вы
— Довольно! — Дед рявкнул так, что все в комнате обмерли. — Не пристало мне речи богохульные слушать. Не за тем сюда ехал!
В Красноярск к деду они перебрались после смерти отца.
На стену между окнами мама повесила фотографический портрет покойного. Отец словно бы поселился с ними и как бы наказывал — в свои шестнадцать Петр это понимал достаточно ясно — не свыкаться с ханжеством и показным благочестием соборного протоиерея.
Однажды мать сняла со степы портрет, положила на стол и беззвучно зарыдала. Закрытые глаза, влажные от слез щеки, скорбно сжатые губы объяснили Петру все обстоятельнее слов: дед потребовал, чтобы его дом не оскверняло изображение «вольтерьянца».
«Не позволит повесить на место — не стану здесь жить!» — вознегодовал Петр и отправился к деду.
Застал его на коленях у образов и одним духом выпалил все, что рвалось с языка. Старик недовольно стрельнул глазами из-под мохнатых бровей, но молитвы не прервал. А закончив ее, резво открыл комод, извлек из глубины красный сафьяновый альбом с серебряным крестом на переплете, порылся в нем и протянул внуку порыжевший от времени конверт.
— Почитай-ка. Письмо сие не мною, а его отцом было писано. Он, твой дед Петр Иванович, достойнейший был человек. Почитай да подумай.
На сложенном вчетверо, потертом на сгибах листе бумаги чернильные строки поблекли. Давней жизнью, чем-то затерянным в вечности повеяло на Петра от полуистлевшей бумаги.
«Получив откровенное письмо Ваше… о безобразной жизни моего сына, совратившегося с доброго пути, я не в состоянии выразить всей моей горести… Не придумаю, что могу сделать к спасению этого заблудшего сына. Одно средство — скрепя сердце отказаться от него навсегда…»
Это было писано еще до рождения Петра деду Василию Дмитриевичу дедом Петром Ивановичем из Иркутска. Осуждал он совсем еще молодого сына. Ныне же этого сына не было в живых, а ему все еще не прощали каких-то давних грехов.
— Вот видишь, — убеждал дед, беря у внука конверт. — Родной отец предал его анафеме за богопротивные мысли. Посуди же, как мне, слуге господню, допустить, чтобы в моем доме красовалось изображение безбожника? Ты ведь уже не дитя несмышленое.
— Он мой отец, — упрямо сказал
Дед посмотрел на него вопросительно, словно не расслышал сказанного. Но не переспросил, а, повернувшись к иконостасу, перекрестился, положил на место альбом, грузно опустился в кресло и некоторое время в задумчивости шевелил бровями. Затем поднялся со вздохом и заговорил стоя:
— Упрям ты и своенравен — весь в отца. Упрям и своенравен чрезмерно. Не к добру это, не к добру. Человеку в смирении жить следует, а не бунтовать, коль жизнь идет не по его прихоти. Натерпишься премного из-за гордыни своей. Укрощай себя, Петр.
Но портрет зятя все же позволил повесить на место…
Ему шел девятнадцатый год, когда он поступил в седьмой класс красноярской классической гимназии. Образование, полученное в Енисейске, было весьма скудно. Всего-то шесть классов в глухом заштатном городишке — чему там было научиться? А у них в семье — это пошло от покойного отца — за правило почиталось дать детям основательное образование.
Красноярская классическая гимназия во многих отношениях превосходила енисейскую. И здание, двухэтажное, каменное, с колоннами у входа, было внушительнее, и преподаватели, с бесстрастно-грозными лицами, в застегнутых на все пуговицы мундирах, — величественнее, и классы, светлые, с портретами царей и великих князей, — наряднее, и народу на переменах в коридорах было — не протолкнешься. Губернский город…
К новичку в классе несколько дней приглядывались, изучали. В этой настороженности угадывались годами утверждавшиеся традиции некоего сообщества, замкнутого и враждебного всему вне себя. Петр чувствовал себя чужаком, но и сам держался независимо и, замечая, что к нему пробуждается интерес, не торопился завязывать знакомства. Замкнутость не отвечала его нраву, но уязвленное самолюбие оказалось сильнее.
Уже в первые дни Петр обратил внимание на беспокойного однокашника с клювоподобным носом. Его звали Альбертом Залкиндом, и был он словно обойден дружбой соучеников, хотя по отметкам шел первым в классе. У Альберта списывали домашние задания, он, сидя на первой парте, подсказывал «гибнущим» у доски. Это воспринималось как должное. Но на переменах Альберт обыкновенно оказывался в стороне от шумных забав сверстников и после уроков домой уходил один. Прочие же вырывались на Воскресенскую громогласной толпой.
Петр был признателен Альберту, когда тот на исходе второй недели заговорил с ним. Они вдвоем отправились после уроков к Енисею и долго бродили по берегу реки, по-осеннему потемневшей, нехотя омывающей прибрежные камни. Альберт расспрашивал о Енисейске, о порядках в тамошней гимназии, о книгах — любит ли Петр читать и где добывает литературу. Петра расположил этот странный, почему-то робеющий перед ним и вместе с тем несколько беззастенчивый однокашник, и он рассказывал об отце, получившем образование в университетах Петербурга и Гейдельберга и тратившем при жизни изрядную долю своего весьма скромного дохода на книги. Потому-то после его смерти у них осталась порядочная библиотека. Альберт же сознался, что ему с сестрой приходится тайком от отца бывать в библиотеке чудаковатого купца Юдина.