Конь бледный. Конь вороной
Шрифт:
В три часа день потух, зажгли фонари. Ревет с моря ветер. Бурлит в граните Нева: наводненье.
Скучно. В Москве кресты, в Петербурге солдаты. Монастырь и казарма … Я жду ночи. Ночью мой час. Час забвения и мира.
3 октября.
Вчера на Невском я случайно встретил Андрея Петровича. Он обрадовался, глаза его улыбнулись. Он не подходит ко мне. Осторожный, он идет за мной следом. Я не хочу его видеть. Я не хочу говорить о делах. Я знаю его слова, благоразумные поучения. Я ускоряю
Приехали, Жорж? Слава Богу.
И крепко жмет мою руку.
— Зайдемте в трактир.
Как всегда, хрипит разбитый орган, снуют половые. Мне неприятен табачный дым, крепкий запах водки, еды и пива.
— Мы вас ждали. Слушайте, Жорж.
— Ну?
Он таинственно шепчет:
— Много работы… Слышали, — Эрну взяли? Она застрелилась.
—Ну?
— Нужно поставить дело. Мы решили: министр юстиции.
Трясется седая бородка, по-стариковски мигают глаза. Он ждет моего ответа.
Пауза. Он опять говорит:
— Мы решили вам поручить. Дело трудное: в Петербурге. Но вы справитесь, Жорж.
Я слушаю его и не слышу. Кто-то чужой говорит чужие слова. Вот он зовет меня на террор, опять на убийство. Я не хочу убивать. Зачем?
И я говорю:
— Зачем?
— Что, Жорж, зачем?
— Зачем убивать?
Он не понял меня, — наливает стакан холодной воды.
— Выпейте. Вы устали.
— Я не устал.
— Жорж .. . Что с вами?
Он с тревогой глядит на меня и ласково, как отец, гладит мне руку. А я уже знаю: я ни с ним, ни с Ваней, ни с Эрной. Я — ни с кем.
Я беру свою шляпу.
— Прощайте, Андрей Петрович.
— Жорж . . .
—Ну?
Жорж, вы больны: отдохните.
Пауза. Потом я медленно говорю:
— Я не устал и здоров. Но ничего больше делать не буду. Прощайте.
На улице та же грязь, за Невой тот же шпиц. Серо, сыро и жутко.
4 октября.
Я понял: я не хочу больше жить. Мне скучны мои слова, мои мысли, мои желания. Мне скучны люди, их жизнь. Между ними и мною — предел. Есть заветные рубежи. Мой рубеж — алый меч.
В детстве я видел солнце. Оно слепило меня, жгло лучистым сиянием. В детстве я знал любовь — материнскую ласку. Я невинно любил людей, радостно любил жизнь. Я не люблю теперь никого. Я не хочу и не умею любить. Проклят мир и опустел для меня в один час: все ложь и суета.
5 октября.
Было желание, я был в терроре. Я не хочу террора теперь. Зачем? Для сцены? Для марионеток?
Я вспоминаю: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь». Я не люблю и не знаю Бога. Ваня знал. Знал ли он?
И еще: «Блаженны не видевшие и уверовавшие». Во что верить? Кому молиться? . . Я не хочу молитвы рабов … Пусть Христос зажег Словом свет. Мне не нужно тихого света. Пусть любовь спасет мир. Мне не нужно любви. Я один. Я уйду из скучного балагана. И — отверзнется на небе храм, — я сказку и тогда: все суета и ложь.
Сегодня ясный, задумчивый день. Нева сверкает на солнце. Я люблю ее величавую гладь, лоно вод глубоких и тихих. В море гаснет печальный закат, горят багряные зори. Грустно плещет волна. Никнут ели. Пахнет смолой. Когда звезды зажгутся, упадет осенняя ночь, я скажу мое последнее слово: мой револьвер со мною.
Конь вороной
Часть первая
I
«…и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
«…кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза».
1 ноября.
Очень хотелось спать, но я сделал над собою усилие и приказал привести Назаренку. Он вошел высокий, в желтой кубанке, и стал на пороге во фронт.
— Садись.
— Постою, господин полковник.
— Садись, вот здесь, напротив меня.
Он для приличия потоптался у двери. Потом сел на краюшек стула.
— Ты рабочий Путиловского завода?
— Так точно.
— Я взял тебя на бронепоезде «Ленин»?
— Так точно.
— Что я сказал тогда? Повтори.
Он задумался и поднял глаза.
— Вы сказали, что каждый может служить; кто не хочет, того расстреляют…
— Нет. Я сказал: кто хочет, служи, а кто изменит, того повешу… Так?
— Так точно.
— А теперь я знаю, что ты коммунист.
Он вздрогнул.
— Сознавайся, кто еще в комячейке?
— Не могу знать, господин полковник.
— А что с тобой будет, знаешь?
— Воля ваша.
— Хорошо. Ординарцы!
Он хотел что-то сказать и даже привстал со стула. Но вошли Егоров и Федя.
— Ординарцы! Полтораста плетей!
Когда его увели, я, не раздеваясь, лег на кровать. И сейчас же, в темном тумане потонули и Назаренко, и длинный переход на морозе, и сосновый, запорошенный инеем бор, и багрово-желтая дубовая роща, и скрип седел, и гнедая кобыла Голубка. Но за стеною свистнуло и упало что-то, и сильно и равномерно стал содрогаться воздух.
— Господин полковник!
«Сорок два… Сорок три… Сорок четыре»… Сон прошел. Стало душно лежать здесь, в жаркой комнате, в чужом доме, у незнакомого и перепуганного попа. В сенях грубый голос сказал: «Ишь, ворочается… На-голову, Федя, садись»… Это «работал» Егоров.
2 ноября.
Егоров — седобородый крестьянин, пскович. Он старовер, не курит, ест из своей посуды и строго соблюдает закон. Лет пятнадцать назад он из ревности убил брата. Но это — «бабье дело», а в бабьем деле закона нет. Когда он поступил добровольцем, я спросил у него: