Конь вороной
Шрифт:
17 февраля.
Слава богу, нарушено мое «табу». Федя мне позвонил: в «Че-ка» получено донесение, что я выехал из Москвы. Меня ищут в Киеве и Одессе. По вечерам приходит Иван Лукич. Иван Лукич располнел и обрился. На нем модный, стянутый в талии, пиджак и золотая цепочка. Не часы ли «со звоном»?.. Он говорит от имени «Комитета».
— Комитет недоволен взрывом.
— Почему?
— Мешает работе.
Может быть, он и прав. Мы отравлены кровью. Мы без крови не понимаем борьбы. А «комитетчики» грызут «Совнарком», как мыши: тихо, настойчиво,
— Комитет предлагает другое.
— Что именно?
— Начальника «Ве-че-ка».
Начальника «Ве-че-ка»… Я колеблюсь. Ведь он, как царь, — за семью печатями и замками. Но «взялся за гуж, не говори, что не дюж».
— Хорошо.
— Так я передам.
— Передайте. Ну, а вы? Что у вас?
Иван Лукич вынимает туго набитый бумажник. В бумажнике доллары и фунты.
— Видите. Вот. Табаком торговал.
Он торгует. Он «спекулянт». «Каждый муравей свою соломинку тащит»… Да, он, наверное, купит хутор, он, наверное, разведет голландских коров. Но ведь и коммунисты «в свой карман норовят, — и только».
18 февраля.
Я призвал к себе Вреде и Федю. Вреде — «коммунистический комсостав». Звенит сабля, звякают шпоры. Не хватает только погон.
— Ну что, Вреде, сняли погоны? Он краснеет.
— И не жалею. Надо правду сказать. Ведь мы ничего не знали. Какой это сброд? Это армия, настоящая армия… Пусть красная, а все-таки наша.
Федя насмешливо замечает:
— Правильно, господин поручик. По морде хлещут за милую душу. Хлещут, да еще с прибауткой: «Это тебе не Временное правительство. Это тебе не старый режим. Как стоишь, сукин сын?»… Ей богу.
Вреде сердится:
— Это неправда.
Неправда?.. Вот где сила и власть вещей. Вреде снова чувствует себя офицером. Он на коне, в строю, впереди эскадрона. Он почти забыл, что он белый. Я нерешительно говорю:
— Что вы думаете о начальнике «Ве-че-ка»?
Но он отвечает без колебания:
— Я, Юрий Николаевич, всегда готов.
— А ты, Федя?
Федя молчит. Потом качает задумчиво головой:
— Прикажут, — надо идти. А только трудное это дело. Где уж нам да ежей давить, господин полковник.
19 февраля.
Да, зачем я пришел?.. Меня снова гложет тоска, — тоска по вольной жизни, по лесу. Мне тесно, меня давят камни в Москве. И я не смею думать об Ольге. Она всплеснула руками. Она не в силах понять. Но ведь я сказал: «и я тоже»… Вот вчера я шел с Егоровым по Ильинке. У торговых рядов, у стены, стоял татарин в рваном халате. Он протягивал шапку. На шапке была приколота надпись:
«Товарищи, подайте на гроб». Егоров остановился. Он посмотрел на засаленные бумажки и плюнул.
— Жалеют… Чего тут жалеть? Околевает, а все еще терпит бесов, товарищами зовет. Вот господь и прогневался на него.
На той стороне «бесы». Что на этой? Разве Егоров выстроит новую жизнь? Разве Федя посеет здоровое семя? Разве Вреде не взбунтовавшийся барин? Разве Иван
20 февраля.
Я говорю Ольге:
— Значит, можно грабить награбленное?
— А ты не грабишь?
— Значит, можно убивать невинных людей?
— А ты не убиваешь?
— Значит, можно расстреливать за молитву?
— А ты веруешь?
— Значит, можно предавать, как Иуда, Россию?
— А ты не предаешь?
— Хорошо. Пусть. Я граблю, убиваю, не верую, предаю. Но я спрашиваю, можно ли это?
Она твердо говорит:
— Можно.
— Во имя чего?
— Во имя братства, равенства и свободы… Во имя нового мира. Я смеюсь:
— Братство, равенство и свобода… Эти слова написаны на участках. Ты веришь в них?
— Верю.
— В равенство Пушкина и белорусского мужика?
— В братство Смердякова и Карамазова?
— Да.
— В вашу свободу?
— Да.
— И ты думаешь, что вы перестроите мир?
— Перестроим.
— Какой ценой?
— Все равно…
Она чужая. Мне душно с ней, как в тюрьме.
21 февраля.
— Итак, довольно прочитать десять книг, чтобы истина стала понятной?
— Смотря каких книг.
— Евангелие?
— Нет, Евангелие для детей.
— Итак, довольно крикнуть с балкона «режь», чтобы поднять за собою стадо?
— Не стадо, а русский народ.
— Народ-богоносец?
— Нет, свободный народ.
— Итак, довольно поверить какому-то Марксу, чтобы отречься от родины, от родного гнезда?
— Ты мучаешь меня, Жорж…
— Чтобы исковеркать язык, растоптать отцовскую веру, разорить голодных и нищих, и расстреливать беременных баб?
— Жорж…
— Чтобы унизить русское имя и служить проходимцам, для их корысти, их лжи?
— Жорж…
— Ты помнишь, Ольга: «Если Ты поклонишься, то все будет Твое…» Иди, и поклонись. Нет, ты уже поклонилась… Теперь все твое. Все ваше. Тебе, вам, дана власть.
Она упала грудью на стол. Она рыдает навзрыд. Меня ждет Федя. Я ухожу.
22 февраля.
Федя докладывает:
— Убили вас, господин полковник, ей-богу, убили… Вчера донесение: вернулся, мол, из Одессы в Москву. Сегодня утром другое: приедет в 8 часов в Петровский парк, на «машине». Батюшки мои!.. Захлопотали, засуетились. Сейчас роту к Тверской заставе. Ну и я, многогрешный, тут. Верно: слышим, — стучит «машина». — «Стой!.. Вылезай!.. Документы!»… Вылезает так себе, господин. — «Я, — говорит, — Алексюк, на службе в Госбанке». — «Алексюк?.. На службе в Госбанке?.. Знаем. За нами!..» Тот — туды-сюды, и уже побледнел: караул! Прошел шагов пять, да со страху в кусты. Раз — раз… Из всех винтовок стали палить. Я наклонился, а в нем и дыхания нет. Тогда старший и говорит: «Собаке собачья и смерть»… Это, то есть, про вас… Вот так и убили.