Конец фильма, или Гипсовый трубач
Шрифт:
…Услышав грохот и увидев пшенку на стене, дежурная сестра подняла тревогу, примчались санитары со смирительной рубашкой. Но Маргарита Ефимовна упросила их не связывать бунтаря и позволить еще немного с ним поговорить. Вызвали доктора Мягченко, он внимательно осмотрел буйного пациента, потом глянул на смущенную заведующую пищеблоком, улыбнулся чему-то своему и разрешил пообщаться, но недолго. Молодые люди проговорили до самого ужина, который был съеден больным с отменным аппетитом. Жарынин не хотел отпускать Маргариту, божился, когда его выпустят отсюда, он обязательно пригласит ее в ресторан Дома кино, где шашлыки подают к столу прямо на небольших мангалах, пышущих раскаленными углями. Потом он пошел провожать ее к вечно запертой двери…
— Это был промысел судьбы! — судорожно вздохнула вдова.
Коридор
Тем временем на высшем уровне состоялись важные международные переговоры. Запад, которому, честно говоря, некуда было девать эти чертовы трубы большого диаметра, пошел на попятную, но при условии облегчения участи диссидентов, томящихся в неволе. В небольшом списке страдальцев (узников совести в СССР было гораздо меньше, чем на Западе труб) значилась и фамилия Жарынина. Немедленно последовал приказ отпустить больного. Напрасно доктор Мягченко убеждал, что он как врач категорически против, что надо довести лечебный курс до конца и дождаться стойкой ремиссии, иначе возможны острые рецидивы. Бесполезно. Принципиальному врачу объявили о неполном служебном соответствии, и он подчинился…
Бедная Маргарита Ефимовна, узнав об этом, проплакала всю ночь. Она-то насмотрелась больничных романов, заканчивавшихся в день выписки. Где и когда ей встретится еще такой яркий и бурный мужчина? И вдруг на следующий день, миновав проходную, она увидела Жарынина. Тот стоял на углу Потешной улицы и Рубцовской набережной с огромным букетом белых роз. Они сели в поджидавшее такси и помчались в Дом кино, пили вино, ели шашлык, шипевший на жаровне, и коленями под столом объяснялись друг другу в нестерпимой любви. А чего ж вы хотите, был июнь, когда ночи теплы, ароматны и коротки, когда чувственностью веет из каждой подворотни, когда даже музейная мумия испытывает во сне фантомную эрекцию…
К ним все время подходили и подсаживались знаменитости, чокались, обнимали Жарынина, поздравляли со свободой, обещали похлопотать в Госкино, чтобы ему разрешили восстановить «Двоих в плавнях». Но он всем отвечал, что сейчас из всех искусств важнейшим для него является искусство обольщения Маргариты Ефимовны. Какая женщина тут устоит? Из ресторана они помчались к ней домой, пугая молоденького таксиста стонами нетерпения и всхлипами поцелуев. В маленькой, со вкусом обставленной двухкомнатной квартирке им никто не мешал: десятилетний сын Тима был в пионерском лагере. Ах, какой это был медовый месяц! Первой не выдержала раскладная тахта, рухнувшая под натиском бурной взаимности. Ах, какие это были ночи! Многие люди, охладев и разлюбив, остаются вместе, прощают друг другу измены только из благодарности за те первые месяцы невозможного счастья, ибо его дальние отголоски, словно неизлечимые вирусы нежности, до конца жизни бродят в давно остывшей крови…
Через две недели, вернувшись из пионерского лагеря, Тима с ревнивым удивлением обнаружил у себя дома незнакомого шумного дядю, на которого мать смотрела с немым восторгом и с которым бурно спала на новой широкой арабской кровати. Это был удар. Впрочем, скоро они подружились, ведь новый мамин муж работал не где-нибудь и не кем-нибудь, а лектором в кинотеатре «Иллюзион», куда Тима теперь мог ходить без билета на любые фильмы, даже детям до шестнадцати… Потом Дмитрий Антонович, недовольный плохими оценками пасынка, посетил школу, нашел общий язык с классной руководительницей, и двоек Тима больше не приносил…
— Ни одной? — усмехнулся осведомленный Кокотов.
— Ни одной!
— Я так и думал…
X. Род недуга
Некоторое
— Андрей Львович, неужели вы думаете, я не знала про Димин романчик с классной руководительницей? Конечно знала. И про другие его увлечения тоже знала. Он мне сам иногда под настроение рассказывал. Я ему все прощала и разрешала. Почти все… Во-первых, потому что я его любила. Да! А во-вторых… Когда он мне сделал предложение, доктор Мягченко позвал меня в кабинет и долго отговаривал, объяснял, что я буду не столько женой, сколько нянькой при взрослом ребенке с большими странностями и необузданными порывами. Но я была готова на все, даже на других женщин. Что вы, Ниночка, на меня так смотрите? Сен-Жон Перс сказал: «Художник, сохраняющий верность жене, изменяет Искусству!»
— Очень. Разговорчивый. Ваш. Перс! — пробурчала Валюшкина.
…Про выпущенного Жарынина не забывали: бюро пропаганды советского кино в награду за подвиг инакомыслия постоянно посылало опального режиссера куда-нибудь с лекциями — и он неплохо зарабатывал. Его часто приглашали на приемы в посольства, где возле шведских столов кормились упитанные тени диссидентов. Прилипчивые атташе по культуре, все как один с военной выправкой, заводили с ним разведывательные разговоры об искусстве и настроениях в творческой среде. И все вроде бы ничего — жизнь наладилась. Маргарита Ефимовна перешла заведующей ведомственной столовой Госснаба, вскоре им дали просторную квартиру в кирпичном доме, причем Жарынину как члену Союза кинематографистов полагались дополнительные двадцать метров для творческого простора. Но порой, заметив на улице афишу нового фильма, снятого однокурсником, или увидев по телевизору, как вручают премию режиссеру-ровеснику, он мрачнел, скучнел, впадал в депрессию и заводил очередной странный роман с подвернувшейся дамой.
Вдруг началась гласность. Жарынина сразу востребовали. Позвонил Уманов и предложил экранизировать нашумевший роман все того же Тундрякова «Плотина». Дима обрадовался, воспрянул — они поехали в «Ипокренино», пили, сочиняли и наконец придумали сценарий «Талоны счастья», предсказавший полный крах перестройки…
— Да, я знаю. Дмитрий Антонович мне рассказывал… — сообщил Кокотов. — Интересная вещица.
— Не вещица, а бомба! — обидчиво поправила Маргарита Ефимовна.
…Уманов, заканчивавший в ту пору ленту «Грязные руки», — о зверствах в застенках ЧК, засомневался, стал советоваться с Репьевым, дело дошло до члена Политбюро Яковлева, тот ухмыльнулся и сказал: «А что!». Но когда пришло время запускаться, Димой овладели тревога, неуверенность, тоска. Вспоминая неудачу с «Плавнями», он не спал ночами, в одиночестве спорил с кем-то о кривых путях мирового кинематографа, искал утешение в случайной женской отзывчивости, потом плакал, молил о прощении, наконец разбил об пол пишущую машинку, чуть не бросился с балкона и сам попросился к доктору Мягченко. Тундряков, оставшись без режиссера, ушел в протестный запой, из которого не вернулся. Передовые журналисты шумно объявили покойного литератора жертвой агрессивно-послушного большинства, восставшего против Горби, но вскоре напрочь забыли о покойном писателе — начинались веселые времена: в посудную лавку русской истории ввалился Ельцин…
Выписывая Жарынина из больницы, доктор Мягченко строго-настрого предупредил: никакого кино! И Маргарите Ефимовне пришла в голову отличная идея открыть кооперативный ресторан «У Люмьеров», где могли бы собираться на досуге служители Синемопы. Опыт организации питания у нее имелся, оставалось получить разрешения. Дима проявил невиданные организаторские способности, штурмом взял нужные кабинеты, зубами выдрал необходимые подписи и, как жертва тоталитаризма, получил на Садовом кольце помещение диетической столовой, которая через полгода стала самым модным шалманом артистической Москвы. Там как-то раз за столиком он и познакомился с молодым литератором Шашкиным, сочинившим повесть «Ладушка», — про то, как в 1956-м, во время фестиваля молодежи и студентов, комсомолка Лада Юкина влюбилась в африканского красавца Тумумбу, виртуозно дудевшего на бамбуковой флейте гимн демократического юношества: