Конец означает начало
Шрифт:
Конечно, Вернадский не был по своим убеждениям коммунистом-ленинцем. Но, будучи умнее и честнее современных «демократов», не видящих существенной разницы между ленинизмом и сталинизмом, он отмечал глубочайшую пропасть, отделявшую Ленина от Сталина, ленинскую партию — от сталинской. 12 июня 1941 года он оставил в дневнике примечательную запись: «Многое было бы иначе, если бы его [Ленина] жизнь не была насильственно прервана [179]… 17 лет, прошедшие после его смерти, не дали развиться многому, что он мог бы дать» [180].
Естественно, что «новобранцев 1937 года», дорвавшихся до власти и привилегий, такого рода мысли не посещали. Чувствуя себя всецело обязанными Сталину за свой стремительно поднявшийся социальный статус и сопряжённые с ним материальные блага, они испытывали по
В. И. Вернадский в своих дневниках 1939—1941 годов неоднократно отмечал всё большее расхождение ножниц между реальностью и официальным «благополучием», вызывающее резкое недовольство в народе:
«1940 г. 8.I. Я думаю, что происходит большое скрытое брожение мысли в связи с резким противоречием между реальностью и официальным изложением положения.
12.I. Полный хаос, и видишь, что легко может быть паника со всеми её последствиями… Недовольство растёт — и оно может быть грозным… Наряду с этим, как в насмешку, идёт пропаганда о „счастливой“ у нас жизни.
10.IX. Получается впечатление чрезвычайно растущего недовольства властями… Попытки усилить дисциплину связаны с пониманием того, что реальность не отвечает тому „счастью“, о котором кричат официальные лакеи. Всюду фальшь.
1941. 17.V. Грозный рост недовольства, всё растущий. „Любовь“ к Сталину есть фикция, которой никто не верит».
Осмысливая содержание отчётов о XVIII конференции ВКП(б), Вернадский писал 20 февраля 1941 года: «Газеты переполнены бездарной болтовней… Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одарённости выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники, боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного уровня по сравнению с реальной силой нации» [182].
Невозможность сказать правду о фактах и явлениях, буквально бьющих в глаза, мучительно переживалась лучшими советскими писателями. Как сообщал в НКВД «источник», в 1940 году М. М. Зощенко говорил: «Я совсем не знаю, о чём должен и могу писать, напишешь резко — не пропустят, а написать просто — мне трудно. Я вижу сплошные неполадки вокруг… Рабочие и служащие не заинтересованы в своей работе, да и не могут быть заинтересованы, так как для этого им должны платить деньги, на которые они могли бы существовать, а не прикреплять их к работе… Вообще впечатление такое, точно мозг всех учреждений распался, так как большинство хороших руководящих работников изъято, а новых нет» [183].
Отмеченные великим советским учёным и выдающимся советским писателем противоречия между неприглядной реальностью, которую люди повседневно ощущали в своей жизни, и ложью официальной пропаганды пристально исследовал Троцкий. Он утверждал, что режим бонапартистской бюрократии, утвердившийся в СССР, «преступен не только тем, что создаёт возрастающее неравенство во всех областях жизни, но и тем, что принижает интеллектуальную деятельность страны до уровня разнузданных болванов ГПУ» [184].
Считая ложь определяющей чертой идеологии и пропаганды сталинской бюрократии, Троцкий в одной из своих последних статей «Сталинцы за работой» отмечал «навязанность» этой лжи правящей
С этих же позиций Троцкий доказывал неспособность сталинской олигархии оправдывать свою диктатуру и свои растущие привилегии какими бы то ни было разумными и убедительными доводами. Абсолютизм Сталина идеологически опирается не на традиционную власть «„божьей милостью“ и не на „священную“ и „неприкосновенную“ частную собственность, а на идею коммунистического равенства. Правда, сталинцы относят это равенство в дальнее и неопределённое будущее, но они не могут в своё оправдание ссылаться на „переходный“ характер своего режима, поскольку главный социальный вопрос в СССР состоит не в том, почему равенство не осуществлено полностью, а в том, почему неравенство непрерывно растёт. Всем этим объясняется и удушливая тирания, всеобщее рабство перед „вождём“ и всеобщее лицемерие… гигантская роль ГПУ как инструмента тоталитарного господства» [186].
Троцкий подчёркивал, что «наши разногласия с руководством так называемой Коммунистической партии СССР давно перестали носить теоретический характер. Дело вовсе не идёт ныне о „марксистско-ленинской линии“. Мы обвиняем правящий слой в том, что он превратился в новую аристократию, душит и грабит народные массы. Бюрократия отвечает нам обвинениями в том, что мы являемся агентами Гитлера (так было вчера) или агентами Чемберлена и Воллстрит (так гласит обвинение сегодня). Всё это мало похоже на теоретические разногласия внутри марксизма» [187].
Хотя марксизм (большевизм, коммунизм) формально оставался в СССР государственной и единственной идеологической доктриной, даже в среде коммунистов марксистские идеи, разительно противоречащие утвердившемуся в стране тоталитарному режиму, всё реже воспринимались как нечто жизненное и актуальное. Отсюда шла и девальвация самих понятий «идейность», «идейный», в 20-е годы воспринимавшихся в народе и среди честной беспартийной интеллигенции как высшая нравственная ценность. «Я очень редко вижу идейных коммунистов,— записывал 3 января 1939 года в своём дневнике Вернадский.— Элементы идеи и веры, живого творчества исчезают. Идейные коммунисты вымирают. Толпа по существу к коммунизму безразлична» [188].
«Разбольшевичивание» партии и страны с удовлетворением отмечали вожди фашизма. «Большевизм постепенно отбрасывает то, что в нём есть большевистского»,— записывал в дневнике 16 августа 1940 года Геббельс [189]. «В данный момент интернационализм отошел для России на задний план»,— говорил Гитлер в речи на секретном совещании военных чинов вермахта [190].
Конечно, в предвоенные и военные годы в ряды партии вступало немало честных, самоотверженных и мужественных людей, отнюдь не видящих в этом поступке путь к карьере и преуспеванию. Но их выбором руководили, как правило, не собственно коммунистические мотивы. «Покорность всеохватному партийнодержавию,— вспоминал Л. Копелев,— не только оскопляла мысли и души верноподданных партийцев, но, в конечном итоге, вела к исчезновению самой партии. Остатки её живых сил были разгромлены уже к 1938—1939 гг. Основы её идеологии разрушались на протяжении всех последующих лет. Когда в годы войны вступали в партию мои друзья, товарищи и я, для нас это было эмоциональным, патриотическим порывом. И менее всего партийным, идейным выбором. Почти никто из нас не думал уже о программе, об идеалах, о принципах марксизма. И нас не потрясало, не огорчало то, что вместо „Интернационала“ зазвучал новый державный гимн — бездарное подражание церковным хоралам. Девиз „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ был заменён заклинанием „Смерть немецким оккупантам!“. Коминтерн, КИМ, МОПР распустили также легко и просто, как до этого ликвидировали общество бывших политкаторжан, союз эсперантистов, республику немцев Поволжья» [191].