Конец «Золотой лилии»
Шрифт:
Слепакову стало стыдно, оскорбительно, гнусно. И стыдно не за себя, а за Зинаиду Гавриловну, миловидную, добродушную, культурную, опрятную, ухоженную. Такую милую, надежную, верную (в чем раньше не сомневался) свою жену.
– Если узнаю, что ты наврала, Кулькова, – твердым голосом отчеканил Слепаков, – уничтожу. В прямом смысле, так и знай.
Он засмеялся резким, нездоровым смехом. И сам как-то хищно заиграл всем телом, разминая суставы.
– А я тебе театр создам, – не пугаясь нисколько и глядя дерзко, сказала Тоня. – Гляди: дом напротив, третий подъезд. Там моя подруга живет. Днем ее не бывает. Возьму ключи заранее, отдам тебе. Бинокли-то какой-нибудь нету? Есть? Пойдешь
– Когда? – Слепаков страдал, как животное, которое нарочно травят, над которым издеваются. Что-то леденящее, непонятное просыпалось в нем.
Дальше они договаривались коротко, по-деловому.
– Скажешь жене, что пошел на работу, в свою… инспек…
– Инструктировать.
– Сообщишь мене. Я дам ключи от квартиры напротив. Биноклю не забудь, потом впечатления расскажешь. – Она засмеялась, не скрывая злобного торжества. – А то, ишь, понимают о себе: инструкторы, музыканты-оркестранты. На самом-то деле глянешь: та же шваль.
Расстроенный Слепаков ухватил все-таки исстрадавшимся слухом изменение в речевом строе консьержки Антонины Игнатьевны Кульковой. Будто заговорил кто-то другой – уверенный и надменный. Он тоже постарался изобразить спокойствие – и для нее, и для себя тоже. «Да что случилось? Тоже мне, трагедия! Не я первый, не я последний, ха-ха!»
Слепаков сказал:
– До встречи, Кулькова. Жди.
Выйдя на улицу, немедленно решил повидать жену. Он знал: у нее сегодня салон. Сел на трамвай, проехал с четверть часа и еще полквартала прошлепал по мокрому скользкому тротуару. Вошел в просторный, выложенный по стенам смальтой подъезд. Там сразу охранник – в элегантной форме с золотым аксельбантом, молодой, гладко зализанный на прямой пробор брюнет, фигура боксера-средневеса.
– Пропуск, – с презрением взглянув на потертый плащ и кепку пожилого гражданина, произнес он.
– У меня, видите ли, супруга тут у вас работает. В оркестре играет, – заискивающе промямлил чужим тенорком обычно басистый Слепаков. – Зинаида Гавриловна Слепакова, на аккордеоне. Вот мое удостоверение – карточка москвича. Пожалуйста.
Охранник посмотрел недоверчиво на глянцевую карточку с указанием владельца, адресом и маленькой омерзительной фотографией, на которой благообразный Всеволод Васильевич выглядел каким-то спившимся мопсом с кровоподтеком под левым глазом.
– Не похож, – дернул щекой охранник, – и на карточке волосы темные. А на вас другие. И что там за пятно?
– Родимое. Вывел у косметолога. А волосы поседели недавно от переживаний.
Слепаков иронизировал, конечно, смеялся с горечью сам над собой. Но красивый охранник серьезно покачал головой, достал мобильный телефон, сильными красивыми пальцами набрал номер.
– Ануш Артуровна? Пигачов. Тут какой-то старикан просит пустить в зал. У него жена, говорит, в оркестре. На аккордеоне. Что? Да, Слепаков. Документы в порядке. Идите, Слепаков, только тихо. У нас репетиция.
Пенсионер поднялся по застланной ковром лестнице. На вершине ее стоял еще один страж: огромный, широколицый, как «толстяк» из пивной телерекламы, в шикарной черной тройке, с белоснежной грудью и синей бабочкой под тройным подбородком. Кивнул Всеволоду Васильевичу направо, тоже прошипел «тихо». Слепаков сделал испуганные глаза и на цыпочках пошел туда, откуда доносился стук, шарканье и усиленная до предельных децибелов, бешено-темпераментная музыка.
В большом круглом зале с зеркалами вместо стен чеканились бальные аргентинские движения. И женщины, и мужчины были поджарыми, с гордыми шеями и будто накрашенными, исступленными глазами. То он (кавалер) ее крутанет и почти повалит навзничь, слегка поддержав под спину, то она (дама) от него с отвращением оттолкнется и лицо такое сделает: провалился бы ты, подворотный, сил моих нет на тебя, урода, глядеть… А он, грудь колесом, лезет на нее без удержу напролом: не уйдешь, мол, никуда, крокодилица, все равно тебя хоть застреленную, хоть отравленную, но… употреблю. Таковы, примерно, были непосредственные впечатления Слепакова при виде репетиции аргентинских танцев, интерпретированных для престижного салона.
Между танцующими ходила тощенькая, в чем душа только держится, старушенция. Вела себя очень шустро и властно, мерцая оранжевыми расклешенными брюками и блузкой навыпуск – черной, с золотыми диагоналями. В руках костлявых держала микрофон и орала в него громоподобно:
– Право!.. Лево!.. Вместе, вместе!.. Саша, о дилетант! Разве не чувствуешь, что отстаешь? Ида, клуша, тяни носок и сразу назад… Ложись под него, ложись! Вы что, медузы несчастные, ночную репетицию заработать хотите? Вот так, вот так! Лучше, уже лучше, болваны! – Еще она выкрикивала какие-то иностранные слова, но все мужчины и женщины в балетных тренировочных трико, по-видимому, прекрасно ее понимали и старались – аж кровь из носа.
Впрочем, все эти диковинные упражнения доходили до сознания Слепакова словно сквозь липкий желтоватый туман. Тем более и запах тут стоял – будто в конном манеже. Слепаков высмотрел узенькую эстрадку поодаль. На ней, усиленный микрофонами, яростно дербалызгал оркестр, состоявший из гитариста, с голубовато-удушенным лицом вынутого из петли, скрипача, маленького и круглого, как колобок, со стояче-спиральными рыжими волосами, свирепого мускулистого ударника в одной фиолетовой безрукавке, машущего, скачущего и лупящего в барабаны; узнал наш бедный Всеволод Васильевич жмущуюся к стороночке, распаренную, встрепанную свою пышечку, симпатичную Зину, у которой вспотели от непосильной работы на аккордеоне не только лицо и подмышки, но даже словно бы и глаза, большие красивые серые глаза.
Сняв кепку и держа ее в опущенной руке, Слепаков глядел мимо репетирующих «аргентинцев», мимо гитариста, скрипача и дьявольски энергичного ударника только на аккордионистку и, совершенно оглушенный музыкой, воплями старушенции, чувствовал себя так, как будто присутствовал на гражданской панихиде. Прощался со всей прожитой вместе с Зиной жизнью. А жена его не заметила: он стоял в полумраке у дверей.
Прощался мысленно Всеволод Васильевич минут десять, потом незаметно вышел из зала, равнодушно проследовал мимо экстравагантных стражей салона и отправился пешком домой, не обращая внимания на дождь, северо-западный ветер, даже на брызги, летевшие из-под бешено вращающихся колес иномарок. Дома мрачно смотрел в телевизионный экран, где опять, в миллионный раз, кого-то догоняли, в кого-то стреляли, кому-то били кулаками и ногами по окровавленному лицу. К десяти пришла выжатая как лимон Зинаида Гавриловна со своим выдохшимся аккордеоном. Приняла душ, надела пушистый, в голубизну, халатик, причесалась, сказала усталым голосом:
– Чаю попьем? Я блинчики с творогом по дороге купила. Ты чего, Сева, какой-то…
– Да сердце что-то, пройдет. Я завтра иду инструктировать.
– Ты же должен в четверг.
– Звонили, черт бы их… Срочное.
Зинаида Гавриловна говорила таким обычным, милым и приветливым голоском, что у Слепакова больно защелкало в висках от горя. «Не может она быть такой жуткой, распутной тварью! Не может! А если приступить к ней с расспросами? А если она покается, объяснит, разрыдается? Нет!» Его прямолинейный, дисциплинированный характер не позволял изменить задуманное. Он решил действовать так, как договорился с консьержкой.