Конек-горбунок
Шрифт:
Гусеница нюхает таблетку валидола. Громко тикают часы.
В круглом зеркале - полка с кофейным набором и трогательными дешевыми сувенирами, этакими входными билетиками в рай: парафиновый гном, фарфоровый колокольчик.
Кошка ходит по подоконнику и трется о раму. Она совершенно дикая, хотя и домашняя, неблагодарная и больная.
– Вчера было десятое? Ну все! Значит, десятого октября ждать котят. Один раз, один раз забыла форточку закрыть! Прихожу, лежат вдвоем на кровати. Как тебе нравится? Убью этого Маркиза!
Маркиз - бывалый подъездный
– А ты ей обезроживающее не давала?
– Конечно, нет.
Я внимательно смотрю на кошку.
– Может, возьмете Ириску, сынок?
– Нет, мам. У нас младенец. Нам еще котят!
– Ее никто не хочет брать, - соглашается мать.
– Никто. Что это? Крести?
– Подносит к очкам карту, жмет плечами.
– У всех есть какой-то Барсик. Или аллергия на Барсика, или Барсик.
Когда придут покупать телевизор, мать отдаст Ириску вместе с телевизором, приплатив хрустальными вазами.
– Ты зачем раздал мне такую гадость? Ты карты мешал?
– А я чем занимался сейчас?
– Не знаю.
– Мешал, конечно. И вышло опять крести валет.
– Ну, значит, перемешал лишнего.
– А-а, - киваю, - значит. Ну как тебе нравится, та же карта!
Длинная глухая капитальная стена, вдоль которой стоит секционный, со множеством отделений, посудно-книжно-бельевой шкаф восьмидесятых годов.
Гусеница, топорща ворсинки, движется к только ей одной известной цели.
В этой квартире я вырос. Сюда принес молодого воробья, которого мать выкормила ртом.
Воробей прятался в отцовских книгах, загадил все полные собрания сочинений и через неделю свил гнездо в нотах Мусоргского. Разбойника окрестили Севой. В четыре утра Сева планировал на мамино плечо, перескакивал на ключицу, деликатно клевал в губу и нагло вертел серенькой головенкой. Мать улыбалась сквозь сон; не открывая глаз, тянула руку к тумбочке, нашаривала ломтик хлеба, надкусывала, жевала и подавала на кончике языка. Воробей бодро уничтожал мякиш, а когда сон начинал уносить ее, словно отвязавшуюся от причала лодку, Сева требовательно окунал клювик в губы. Сначала просыпалась ее улыбка, потом сознание, потом язык. Не переставая слюнявить хлебный комок, она что-то лепетала. По-птичьи? По-человечьи? Тяжело поворачивался отец, поднимал ястребиные веки. Он пронзал взглядом подлую птичку, которая осквернила половину библиотеки, лишила его сна, забралась к нему в постель, и чертил в душе план мести. Однако линии этого плана размывались. Не потому, что утренний сон глубок, а потому, что мать была молодой и красивой.
Как-то она развешивала белье на балконе. Сева выпорхнул из квартиры, вцепился в плечо, увидел на крыше сородичей и был таков...
– Вот зачем мне сейчас такие карты?
Мать делает разочарованное лицо.
– Я хожу или ты?
Она не отвечает.
– Ты. Я взял.
– А ходить нечем, - роняет смешок.
– Дама?
– Дама.
– С дамы?
– С дамы, с дамы, - кивает она.
– Тетя Лариса вчера позвонила. Ну все,
– Так они и попугая берут?
– Конечно, все со своей скотиной едут. Нужно взять справку и его зафиксировать.
В Израиле попугай улетит. Мама и выпустит.
Потом она будет звонить, бурно делиться радостью:
– Купили Ромочку нового, желтенького, а он все голубеет и голубеет. Такой дикарь худой! Типичный израильтянин. Говорить не хочет.
Но это будет еще через месяц, а пока мы ждем трех вещей - министра, затмения солнца и конца света. Но министр все не едет, а затмение, если верить газетам, мы даже не почувствуем.
– Отец звонил. Сказал, что в мире оказалось много сложностей. Война, возраст.
– Перевожу.
– Сказал, чтобы я думал не только о своей заднице, но и о своей семье. Говорит, учи английский и сматывай удочки, пока не поздно.
– А ты?
– Слушаю. Десяточка.
– Но делаешь по-своему?
– Взял.
Я не говорю матери о том, что отец купил вторую машину. Одной они уже не обходятся. На первой машине будет ездить его вторая жена, а он будет ездить на второй. Немного сложно.
Я был у отца осенью. Мы съели горсть фиников и зашли в море. Волны радостно бросались, обвивали нас и сползали к ногам. У меня дух захватывало, хотя я уже не меньше восьми раз приходил на берег. С какой же неистовостью море боролось за нас! Морю бы только сожрать. Превратить меня и отца в соль, в брызги. Как тихо подкрадывалась волна, как сильно била в грудь, как умоляла дать еще попытку, как манила в зеленую гулкую пустоту! Удар за ударом, мольба за мольбой.
– Ну и так далее, - улыбнулся отец.
Он отлично выглядел. Густые африканские кудри, бронзовый живот, мягкая львиная поступь. Он производил впечатление человека, принявшего решение...
На шкафу громоздятся вазы, которыми доплатят за Ириску. Под вазами набор мельхиоровых ножей, керамический Годунов, стопки старых журналов, бутафорские уши Конька-Горбунка, сработанная под финский домик сигаретница из березы, пропасть пыльных предметов.
Громко тикают часы. Гусеница тычется личиком в увеличительное стекло.
Отец с матерью разошлись пятнадцать лет назад. Конечно, мать едет не к нему, а к своей матери, но для меня она едет к нему - в маленькую воюющую страну.
Теперь хоть понятно, почему я женился дважды. Наследственность. И причем по отцовской линии.
– Давно хотел спросить. В какой день я родился?
– Так, - мать поправляет очки, - твой отец ушел на лыжах. Значит, это была суббота.
Застеленная пледом, лохматым и толстым, как дерн, тахта. Ее подарили на деревянную свадьбу. Семейное предание гласит: "Пришли Хакимовы, принесли кровать - двуспальную, как не знаю что". Так сказать могла только она. Над тахтой гобелен со снегирями. В изголовье плед вздымается, под ним курган из подушек. Где-то в складках пледа дачный домик. Отец снимает стружку с пахучих сосновых досок.