Коненков
Шрифт:
Бог для него был символом гуманизма, себя он справедливо считал носителем идеи гуманизма. Разочарование было глубоким, страшным. Но умер он умиротворенным. В часы предсмертных раздумий он окончательно ушел от бога, примирившись с судьбой необыкновенного, но все же смертного человека. Конечно, его богоискательство, его беспокойная вера — следствие воспитания в старое время, но и заблуждения великого человека далеко не бесплодны. С какой яростной публицистичностью лепил он композицию «Лазарь, восстань!», в основе которой лежал евангельский мотив, а толчком к работе послужила встреча с фашистской диктатурой в Риме весной 1928 года. В нью-йоркский период создан образ человечнейшего Христа. Работу эту сам Коненков очень верно назвал — «Сын человеческий». А библейский
Он мечтал о совершенствовании человека для достижения им высших ступеней нравственности, умственного и физического развития. Коненков не столько теоретизировал на эту тему, сколько являл собой пример такого гармонического человека. Он работал от пробуждения до отхода ко сну, не позволял себе никаких отпусков. «Какой может быть отпуск без любимой работы», — говорил он. Прежде чем остановиться на окончательном варианте какой-либо композиции, он по многу раз возвращался к ней, переделывал, совершенствовал. Он считал, что любая работа должна делаться так, чтобы она нравилась самому себе…
Идеалом человека-творца был для него Пушкин. Оттого таким важным показалось ему совпадение интересов. Хоть в чем-то. Библия на рабочем столе поэта… У него, Коненкова, Библия тоже всегда под рукой. Эпический строй библейских сказаний близок его душе. Коненков счастлив, что побывал у Пушкина.
Утро. Росное, источающее ароматы июньского травостоя и смолистый запах соснового бора. Коненков прощается с Михайловским. Семен Степанович Гейченко ведет к скамье Онегина, показывает «дуб зеленый», аллею Анны Керн. «Вот холм лесистый», с него открывается вид на озеро Маленец и дальний простор. Гейченко к случаю вспоминает пушкинские строки об этом озере.
Меж нив златых и пажитей зеленых Оно, синея, стелется широко… …По берегам отлогим Рассеяны деревин — там, за ними, Скривилась мельница, насилу крылья Ворочая при ветре…Коненков светлеет лицом. Пушкин очищает, возвышает. Он проникается духом пушкинской элегии. И, усаживаясь в машину, не слышит хозяйственных толков, не теряет поэтического мироощущения, грезит наяву. Старая, видавшая виды «Волга» преодолевает песчаную дорогу. И вот снова под стенами Святогорского монастыря. Сергей Тимофеевич, пристальным взглядом провожая холм, с которого видна вся Россия, с глубокой скорбью передает в словах монолога царя Бориса волнующее его все эти дни состояние:
Ах, чувствую: ничто не может нас Среди мирских печалей успокоить; Ничто, ничто… едина разве совесть. Так, здравая, она восторжествует Над злобою, над темной клеветою. Но если в ней единое пятно, Единое, случайно завелося, Тогда — беда! Как язвой моровой Душа сгорит, нальется сердце ядом, Как молотком стучит в ушах упрек…В его сознании проблема чистой совести под влиянием дорожных впечатлений и одной неожиданной, случайной встречи, о которой речь впереди, вырастала в ощущение гражданской ответственности за все, что делается, за каждый поступок. Пора рассказать о той неожиданной, огорчившей Коненкова встрече.
Побывав на могиле Пушкина, уставший, умиротворенный Сергей Тимофеевич прилег отдохнуть в гостиничном номере. Старая монастырская гостиница с медленным, исполненным особого обаяния характером обитания. Жаркое послеобеденное время. В гостинице и вокруг нее безлюдно, сонно. Две пожилые путешественницы, как позже выяснилось, москвички, оживленно беседовали
— Степана Эрьзю я помню учеником Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Он много и увлеченно говорил о своей родине. Светлой, нарядной казалась Мордовия в его рассказах. Такой она и предстала передо мной, когда под влиянием Эрьзи я совершил в 1904 году путешествие в Саранск.
Степан Эрьзя посвятил жизнь художественному выражению души своего народа. Где бы он ни жил, он был верен этому идеалу. Из-под резца его даже под небом далекой Южной Америки рождались образы, овеянные волжским ветром. «Дум высокое стремленье» никогда не покидало художника. Он вырубал художников-пророков Льва Толстого и Бетховена, смело предлагал современникам как символ красоты пластическое совершенство человеческого тела.
Исполняя долг старого товарища, в настоящее время леплю портрет Степана Дмитриевича Эрьзи, в котором стремлюсь выразить свое понимание этого увлеченного человека, большого художника.
Теперь готов выслушать: в чем провинился.
Оказалось, нет дыма без огня. Как-то от Эрьзи в дом Коненкова пришел посланец с просьбой о поддержке мастера. Маргарита Ивановна, чтобы не волновать Сергея Тимофеевича, который немало испытал огорчений от «непонимания», не сказала ему о визитере. В результате родилась версия: Коненков отказал в помощи старому товарищу.
Сергей Тимофеевич сильно огорчился и непрестанно повторял:
— Как же она могла не сказать мне…
Известное дело: на людскую молву запрет не действует. Степан Дмитриевич Эрьзя в старости был угрюм, колюч, ворчлив. И коненковский характер не назовешь уравновешенным. О неукротимости, вспышках гнева, упрямстве и отходчивости вспоминают все, кто близко знал Коненкова. Архитектор и художник Бродский свидетельствует: «Сергей Тимофеевич и я, как одержимые, стоим друг против друга красные, в запале безнадежного спора кидаем друг другу злые обвинения. «Больше я не могу с Вами работать, это бессмысленно!» — кричу н, хлопаю дверью и ухожу навсегда. Наутро, после бессонной ночи, подхожу на телефонный звонок. Спокойный голос Маргариты Ивановны: «Савва Григорьевич, дорогой, приходите! Сергей Тимофеевич очень переживает…»
Возможно, что два неукротимых старца, Коненков и Эрьзя, когда-то и поспорили, обменявшись нелицеприятными выражениями. Это можно предполагать. Доподлинно же известно, что когда пятью годами позже Коненкова Степан Эрьзя возвратился на Родину, его крепко поддержал и ободрил Сергей Тимофеевич. Отмеченные печатью неповторимости, будто бы алмазным резцом изваянные скульптурные портреты и композиции Эрьзи и еще его независимый характер, его эгоцентризм у некоторых деятелей искусства вызывали чувство ревности, налет раздражения. Старого мастера пытались поучать. Эрьзя от этих поучений взвивался, впадал в отчаяние. В такой вот трудный час он пришел в мастерскую на Тверском поговорить с Коненковым. Обнялись, троекратно, по-русски, расцеловались, уселись в гостиной среди сотворенной руками Коненкова красоты. Сергей Тимофеевич разговаривал с Эрьзей как с высокочтимым коллегой.