Кони святого Марка
Шрифт:
— Как будто меня скорый поезд сбил, — услышали мы, как одна из них говорила своей соседке по парте, и поняли, что речь идет о Гргуре. Так сын госпожи Руджины покинул мужское общество и обосновался в женском…
В это время в восьмом классе Четвертой белградской гимназии, располагавшейся неподалеку от автошколы, с нами учился некто Косача, по прозвищу Журавль, и нельзя было сказать, что он и Гргур как-то соприкасались. С Косачей рано произошла та странная вещь, которая вскоре меняет ход всей жизни, воспринимается, как будущее, обретенное уже в настоящем и кажется причиной тех или иных событий, хотя на самом деле это не так. Как-то он подрался в классе и без особых усилий оторвал более крупному, чем он сам, противнику ухо, подобно тому, как с дерева срывают плод. Потом Косача бросил школу, и некоторое время его не было видно. Говорят, следователь, который его задержал, хотел увидеть нож, приложенный в качестве вещественного доказательства на судебном процессе по поводу убийства на Душановаце. Отпущенный из-за недостатка улик Косача и дальше крутился возле кинотеатра на Душановаце, в центре города не появлялся и однажды признался друзьям,
Говорят, что впервые он воспользовался одним из них в кабацкой драке у «Липовой тени», где когда-то была длинная, опоясывающая здание бара терраса. Когда он выходил, один из его «должников» бросил ему с террасы на голову стул. Косача увернулся, поймал стул и тут же швырнул его назад, на террасу, оставив полную скатерть осколков на столе нападавшего. Тот поспешил за ним на улицу, но очень скоро его принесли в бар, всего в крови и с ножом в животе. Косача не убежал, напротив, помог его внести, дождался прихода полицейского инспектора и по требованию того спокойно показал свой нож, лезвие которого не было открыто и тем более не побывало в деле. Косача объяснил, что противник напал на него с ножом, что они боролись, упали и тот наткнулся на собственное оружие. Косачу отпустили, но с тех пор, говорят, он всегда носил с собой два ножа, один из которых пускал в ход все легче, быстрее и искуснее, а второй показывал только в случае необходимости. Говорят еще, что он сильно заматерел и только неспокойное послевоенное время спасло его, да и то ненадолго, от серьезных преследований. А потом его посадили на длительный срок.
В это время сына госпожи Руджины, Гргура, на одной студенческой пьянке впервые упомянули в связи с Косачей. Кто-то из наших школьных приятелей заметил, когда зашел разговор о Косаче, что заматерел не только он. «По-своему заматерел еще один из наших — Гргур Тезалович. Он заматерел в своих отношениях с женщинами!»
Сказано было довольно точно. «Гргур, — говорили, — утюжил волосы и особо заботился о языке, на котором общался с женщинами». Это вовсе не значило, что он тщательно подбирал слова, ибо разговоры здесь вообще не самое главное. В обхождении, в движениях, в том, как он отбрасывал и укладывал волосы, как курил, как застегивал пуговицы на шинели, как брал в руки чайную ложечку, во всем этом он непрестанно и намеренно контролировал свое поведение и подчинял все одной-единственной цели. Он прекрасно знал, что этот тайный язык, имевший большой успех сначала в гимназии, а потом и за ее стенами (Гргур быстро оказался в средоточии авантюр и вечеринок и завязал приятельские отношения со студентками и взрослыми женщинами), не остается неизменным. Его, как и моду, каждые два-три года нужно учить заново. И Гргур снова и снова, со страстью и успехом учил его. «В сущности, — говорил он, — мода и ее язык сводятся к одному: в какой мере в определенный момент женщины проявляют себя как „легкий фрукт или тяжелый фрукт“». Временами мода заставляла их, несмотря на истинное положение вещей, выглядеть так, словно можно просто пойти и подобрать их на улице, такими они казались легкими и доступными, хотя никто не требовал, чтобы так было на самом деле. Но вскоре все менялось, и почитательницы моды выглядели куда недоступнее и холоднее, чем были в действительности. Все подчинялось этому закону, между двумя крайностями обращались целые поколения женщин, а вслед за ними и мы, их поклонники, повинуясь общему закону, как повинуются ему украшения, одеяла, краска на лице и цвет используемых предметов… Короче говоря, вышло так, что одна женщина переспала с Гргуром дважды, поспорив, что он не вспомнит, что уже спал с ней, и выиграла спор.
Тем не менее, об этом сравнении Гргура и Косачи мы все как-то забыли. А потом случилось так, что в один вечер Косача (его только что выпустили из тюрьмы) и Гргур оказались с одной и той же девушкой. Она была совсем молоденькая, с маленькой высокой круглой грудью и глубоким пупком, просвечивающим сквозь платье. Она надувала шарики из жевательной резинки, и те лопались у нее во рту. Чтобы обеспечить себе лучший обзор, она легонько дула на один локон на лбу, отбрасывая его с глаз. По неопытности она ввязывалась в сомнительные истории, ни на что не обращая внимания. И этим вечером она отправилась сразу с двумя, пообещав, что ляжет и с тем, и с другим. Осталось только выбрать, кто будет первым. Они шли по Авалской дороге к лесу, напротив кафе «Ковач», и она спросила Косачу, есть ли у него нож. Когда тот, усмехнувшись, ответил, что нет, она вывернула обоим карманы и проговорила:
— Если нет ножа, отгрызи подкладку зубами! — Только тогда они поняли, чего она хочет. Она сама хотела выбрать первого. Косача достал запасной нож и отрезал обоим подкладки на карманах. Они взяли девушку под руку, а она сунула каждому из них руку в карман брюк, и так они продолжили свой путь.
— Ну что, решила наконец? — спросил Косача нетерпеливо.
— Никак не могу. Оба вы тяжеловесы. Не пойму, кто хуже, — ответила девушка.
В этот момент, по причине нервного напряжения или еще почему, Гргур перебросил свои длинные волосы с одного плеча на другое; все его тело, напряженное и готовое, участвовало в этом движении. Оно и оказалось решающим. Одновременно решение приняли и девушка, и Косача. Девушка вынула руку из кармана Косачи и повернулась к Гргуру, а Косача, не успело движение окончиться, испытал к Гргуру острый, как кровь, прилив ненависти. Он улыбнулся, спокойно пропустил обоих в ворота и не мешал им начать. Когда же понял, что высшая точка уже близко, он подошел к Гргуру и прежде, чем тот изверг семя, воткнул ему один из своих ножей в спину.
Кони святого Марка,
или
Роман
(перевод Я. Перфильевой)
Эй!.. В лесу белки всегда в два раза дальше от того места, где слышно, как они грызут орехи. Во сне мы всегда в два раза моложе, чем наяву, как та бессловесная женщина, которая, кормя меня грудью, заснула, и ей снилось, что она сосет грудь своей матери. Она проснулась в ужасе, ей приснилось, что наш город Троя сгорит из-за ребенка, рожденного в тот день, когда лошадей выведут пастись, чтобы их оплодотворил ветер. В то время город Троя еще стоял на холмах. С быками-победителями и кобылами мы отправились с Кипра и доили все, имеющее вымя, но до Азии не добрались. В пути нас застал штиль, и корабли уже три недели стояли в стаде тощих парусов. А мы замесили сумрак и ели глазами. «Кто-то нечист и грешен на кораблях», — говорили в Трое. И как только мать рассказала сон, все вспомнили, что укротители парусов в тот день вывели наших кобыл на корму, чтобы они приманивали ветры из Греции. Ветры должны были покрыть кобыл и сдвинуть корабли с места. Но сами кобылы напрасно пускали ветры в паруса. Тогда стало ясно, что рожденный в тот день мальчик виноват в том, что мы не двигаемся с места по воде, и он — тот грешник, из-за которого, по пророчеству, сгорит город. Испугавшись огня, на кораблях, полных помета и горячей земли, бросили троянцы ребенка в море, но корабли все равно не сдвинулись. Тогда они вспомнили, что и я родился в тот же день, только попозже. Меня отдали моряку, чтобы он столкнул меня в море, но он, подкупленный серебряной подковой, тайком спустил меня ночью в лодку, погрузил туда же козу и, привязав ее к корме, пустил нас к берегу и горе Ида. Как только я покинул корабль, подул ветер, и галеры одна за другой двинулись к Азии, к новым берегам. А коза меня кормила, мочилась на меня, и так мы добрались до суши. Там меня встретили стада других коз и нашла бродяжка, из тех, кто может остановить рост бороды и живет, раскрашивая за скромную плату пасхальные яйца и гусиные перья. Она отдала меня пастухам, от которых я получил имя Парис Пастухович Александр, и вырос с ними и стал таким искусным в их деле, что мог бы и скорпионов пасти и бросить камень на расстояние, которого достигал мой голос. Я был так красив, что меня хотели не только женщины и богини, но и козы, и вскоре я оказался вдовцом одной козы. Я никогда бы не узнал, откуда родом, если бы однажды тайком не погнал наш скот в Трою на бой быков и там случайно не познакомился со своей семьей. Я увидел на берегу два надгробных камня, двух строящих город несчастных чертей, которые погружались в пот тем глубже, чем выше поднималась стена. Одного из них звали Пебуш. Он высекал и устанавливал камни, и строилось на земле так, как он этого хотел. Другой, Нептонуш, был морским чертом и повелевал морем. И выходила грязь из моря, и строилось на воде все, как они хотели.
— Это тот город, — подумал я, — что должен сгореть из-за меня.
И так возвели Трою — ни на земле, ни на волнах, наполовину соленую, наполовину из обожженного камня, и здесь поселилась и умножилась моя семья. Мой младший брат, рожденный на суше, получил имя Олень, и вот рассказ о нем и правда обо мне. Это было так.
У отца был самострел с сильной отдачей, но он не менял его на другой, потому что у тетивы был долгий и красивый звук. Вместо того чтобы целиться поверх животного, отец держал руку так, чтобы она сильнее дергалась при выстреле, и отправлял стрелу прямо в цель. Олень был уже убит, а самострел продолжал приятно звенеть, наполняя звуком лес так, что издали можно было сказать:
— Слышишь? Приамуж опять голодный. Он охотится!
Мой брат получил прозвище Приамужевич по отцу, который славился своим умением обращаться с лошадьми, он постоянно был при них и при аме, как тогда называли конскую упряжь. Имя Олень моему брату дала мать в знак раскаяния. Она утверждала, что когда был зачат брат, она ела мясо оленя, застреленного отцом несчастливым и недостойным образом. Всю ночь он охотился на диких зверей, но и уха не поймал. Самострел стал уже сам по себе звенеть от ночной влаги и распугивать дичь, когда отец заметил оленя, в честь которого был назван мой брат, но животное было далеко, и отец не смог бы попасть в него. Тогда Приамуж перекрестился и попробовал молитвой удержать его на месте, и так ему удалось застрелить оленя. Отец смотрел на него и говорил:
— Отец мой и мать моя оставили меня и холод в моих ушах. Тело болит, близится старость, вокруг несчастья; работа навалилась, никому она не нужна, друзья меня предали, а церковь без пастыря. Исчезает все хорошее, зло обнажается. Мы плывем во мраке, не видим нигде пристани. Может быть, мы гребем на месте. Воротники давят нам шеи, хотя мы расстегнулись уже до штанов. Христос заснул. Что еще произойдет? Единственное избавление от зла — смерть. Но тамошнее, если судить по здешнему, меня пугает…
Олень, услышав эти слова, подошел и ждал, пойманный в западню слов молитвы, как тело, пойманное душой, и тогда отец застрелил его. После ужина родители легли на сырую, еще теплую шкуру и зачали в ней моего брата, а мать в знак раскаяния дала ему имя Олень.
Когда Олень вырос, стало ясно, что он не будет таким красивым, плодовитым и сильным, как я. Еще в детстве змеи облизали ему глаза и уши, и с тех пор он был нездоров. У него была святая болезнь, он стал ясновидящим, и все говорили, что он будет прорицать будущее. Он изъяснялся на каком-то странном языке, полном присказок, словно во рту у него сливовая косточка, и речь его подобна птичьей походке. И если он, несчастный, обернутый шерстью, затопленный рачьим светом вчерашнего дня, случайно вставал к окну или двери, то начинал петь, как птица при появлении солнца, глубоким мягким голосом, легко летевшим навстречу завтрашнему дню, словно пес, спущенный с цепи. Заметив, что в его глазах посажен святой лавр и он видит макушки деревьев в завтрашнем дне, родители отдали его монахам на воспитание.