Конокрад и гимназистка
Шрифт:
Иван Константинович в сыне души не чаял. Неулыбчивый, с неизменно строгим прищуром темных глаз, всегда в наглухо застегнутом сюртуке и оттого похожий издали на темный столб, он разительно менялся, когда видел сына: начинал улыбаться, пританцовывал либо приседал на корточки и, раскинув руки, ловил в объятия с восторгом и визгом бегущего навстречу Николеньку. Вечером отец неизменно приходил в спальню к сыну, чтобы поцеловать его на ночь, и тот, пользуясь всегдашним расположением, подолгу не отпускал его и заставлял рассказывать сказки.
В один из таких вечеров Николенька, которому было тогда уже лет пять, неожиданно спросил:
— Папенька, а вот люди, если они умирают, они же назад приходят? Ну, побудут мертвыми, а потом
— Нет, сынок, не приходят. Кто умер — это навсегда, навечно.
— И мама наша не придет?
— И мама не придет. — Голос у Ивана Константиновича разом охрип, в горле глухо булькнуло, и он отвернулся.
А ночью Николенька заболел. Метался в жару, бредил и все звал маму, умоляя, чтобы она пришла и посидела рядышком на кроватке. И тянул в пустое пространство прозрачную влажную ладошку. Так продолжалось почти неделю. Все это время в доме Оконешникова дежурили, сменяя друг друга, лучшие доктора Самары. Общими усилиями им удалось переломить ход болезни, и Николенька, всем докторам на удивление, очень быстро поправился, стал по-прежнему бойким и резвым. Даже более бойким и резвым, чем до болезни. Целыми днями слышен был в доме веселый топоток его крепких ножек и звонкий, всегда веселый голос. Но после болезни появилась у Николеньки одна особенность: посреди безоглядного бега он мог иногда резко и неожиданно остановиться, замолчать и замереть неподвижно, сосредоточенно глядя в потолок, словно пытаясь найти утерянное. Постояв так, будто одинокий суслик в степи, он столь же неожиданно, как и прерывал, возобновлял свой бег, и его голос, звонкий до того, что резало уши, снова раздавался во всем большом двухэтажном доме, доставая до самых дальних уголков.
Эта неожиданная перемена в настроении сохранялась у него и во все годы учебы в гимназии, где он показывал блестящие успехи и думал уже о поступлении в столичный университет. Иван Константинович устремления сына полностью поддерживал, во всем ему благоволил, а недовольство выражал только по одному поводу: сын чрезмерно, как считал отец, увлекался любительскими спектаклями в гимназии, где за ним уже прочно закрепилась слава героя-любовника. Даже Гамлета умудрился сыграть Николенька, повергнув в слезы не только молоденьких барышень, пришедших на гимназический спектакль, но и серьезных дам из высшего городского общества, которые не отнимали от глаз надушенных платочков, сострадая несчастному принцу.
В доме у Ивана Константиновича Оконешникова имелась большая библиотека, и специально для нее были выделены две большие и светлые комнаты. Николенька с детства любил пропадать здесь, читая все подряд: начиная от старых подшивок «Нивы» и заканчивая серьезными книгами в толстых переплетах и с золотым тиснением. И вот одна из таких книг, толстенный фолиант с репродукциями немецких художников, срочно понадобилась Николеньке, потому как в гимназии собирались ставить «Разбойников» Шиллера и требовались эскизы для костюмов. Он приставил легонькую лестницу, ухватился за корешок книги, стоявшей на самом верху книжного шкафа, потянул на себя, шкаф неожиданно качнулся, Николенька едва не свалился с лестницы, но успел выдернуть фолиант и, не удержав его, выронил из рук. Фолиант шлепнулся на пол, взметнув над собой густую пыль, распахнулся, откинув на сторону тяжелую обложку, и из него выскользнул узкий и длинный конверт безо всякой на нем надписи. Он был не заклеен, и Николенька, любопытствуя, вынул из него сложенный в несколько раз лист бумаги, слегка пожелтевшей от времени.
Развернул…
И не знал он, что именно с этого момента судьба его резко переломилась, хрустнула, будто тонкий росток под тяжелым сапогом. У Николеньки задрожали руки, подсеклись колени, и он как стоял, опустившись с лесенки, так и сел на пол, быстро разбирая нервный, словно специально рваный почерк:
«Милостивый государь Иван Константинович!
Ради всех святых, ради милосердия, умоляю Вас дочитать это письмо до конца, письмо матери, потерявшей своего сына и обезумевшей от горя. В одночасье Вы лишили меня всего, что составляло смысл моей жизни, — Вы разлучили меня с сыном. Еще и еще раз хочу заявить Вам, Иван Константинович, я перед Вами, перед своим супругом, чиста и невиновна. Я всегда была верна Вам и остаюсь таковой до сего дня. Вы поверили наветам злых людей — Бог Вам судья, но я продолжаю умолять лишь об одном — разрешите мне видеться с сыном, хотя бы изредка, не лишайте меня этой последней возможности, ведь я теперь вижу Николеньку только во сне, и мне не хочется просыпаться. Это слишком жестокая кара, которую Вы избрали для меня.
Я умоляю Вас, я стою перед Вами на коленях. Сжальтесь!»
Сидящим на полу с листом пожелтевшей бумаги в руке и застал его Иван Константинович. Ни слова не говоря, он взял из рук сына письмо, поднял с паркета конверт и быстрыми, точными движениями изорвал все это в мелкие кусочки, ссыпал их себе под ноги и враз осевшим голосом хрипло и жестко выговорил:
— Забудь…
— Почему, почему — забудь?! — закричал Николенька, запрокидывая голову и глядя снизу вверх на отца. — Значит, она жива?! Жива?! Да?!
Иван Константинович молчал.
— Почему ты не отвечаешь?! Ты можешь мне сказать правду?!
— Встань. — Иван Константинович повернулся и пошел из библиотеки; на пороге, уже приоткрыв дверь, оглянулся и добавил: — Знать тебе правду совершенно не нужно.
— Как не нужно?! — снова закричал Николенька. — Ты не посмеешь уйти, пока мне не скажешь!
— Я все сказал. — Иван Константинович тихо закрыл за собой дверь, и слышно было, как дальше, по коридору, простучали его размеренные и твердые шаги.
Но Николенька на этом не успокоился. Проведя остаток дня в необычайном волнении, вечером он пришел в кабинет к отцу и снова потребовал ответа, но добиться так ничего и не смог. Тогда он в отчаянии закричал:
— Ты черствый и бездушный человек, ты даже не подумал, как я страдал без матери, с самого детства страдал! А она, выходит, жива и тоже где-то страдает без меня. А ты молчал, молчал все эти годы, словно кирпич, и воспитывал меня с помощью каких-то чужих нянек, которые для меня все на одно лицо, и ни одну из них я не помню! Где моя мать?! Если в тебе осталась хоть капелька живого чувства — ответь!
— Не отвечу.
— Тогда… тогда ты не отец мне! Я ухожу! Ухожу из этого дома!
Иван Константинович побледнел, стиснул длинные сухие пальцы и жалобным голосом медленно выговорил:
— Одумайся, мальчик мой, я всю жизнь положил на тебя…
— А зачем, зачем ты это делал, если лишил меня самого близкого человека — матери, какой бы она ни была? Я ненавижу тебя!
Дрогнувшими губами, почти не размыкая их, Иван Константинович прошептал:
— Уходи…
И в тот же вечер, почти без денег, налегке, с небольшим и почти пустым саквояжиком, Николенька покинул отцовский дом, так и не узнав тайны тех обстоятельств, которые разлучили его с матерью.
Узнал он об этом через несколько лет, когда удалось ему разыскать в Твери, где жили когда-то его родители, молодые Оконешниковы, после свадьбы, их бывшую горничную. На пороге маленького домика, почти невидного среди буйно цветущих яблонь, его встретила дородная пожилая женщина и, увидев, всплеснула руками:
— Господи, как же вы, барин, на свою матушку похожи!
В чистенькой горнице, украшенной самоткаными ковриками и вышитыми салфетками, Николенька пил чай с вареньем из крыжовника, пробовал смородинную наливку, но даже не ощущал вкуса, потому что боялся пропустить хотя бы одно слово из рассказа Анастасии Степановны, как звали бывшую горничную, нынешнюю хозяйку маленького и аккуратного домика.