Конокрад и гимназистка
Шрифт:
— Сама-то я из деревни, — рассказывала Анастасия Степановна, глядя на Николеньку тихими и ласковыми глазами, — и наняла меня в горничные матушка ваша, без всяких рекомендаций взяла, понравилась я ей чем-то, уж не знаю — чем; ну, стала служить, угодить во всем старалась. Матушка ваша с родителем, Иваном Константинычем, дружно жили — прямо душа радовалась, на них глядя. Скоро и вы, барин, родились, да такой хорошенький, такой кудрявый, что барыня, бывало, уложит вас в кроватку и сидит рядом, любуется да улыбается. Часами могла сидеть. А после надумала портрет с вас рисовать. Художника нашли, он вас и нарисовал — так похоже, прямо как живой вы на той картине. В сохранности теперь картина, али как?
Николенька помнил этот портрет, висевший у отца в кабинете. Сохранился ли он сейчас — не ведал и на вопрос Анастасии Степановны кивнул утвердительно.
— Ну вот, жили… Вам уж больше годика было, когда беда эта случилась. На Троицу гости собрались, все больше купеческого звания, Ивана Константиныча товарищи. С женами пришли, с ребятишками. Столы прямо во дворе, на травке накрыли, день, как сейчас помню, ласковый был, солнечный, с утра
Они долго сидели молча, и Николенька долго не поднимал низко опущенной головы. Наконец спросил:
— А куда ее сослали?
— Бог его знает, — в Сибирь… А она, сказывают, большая. Не узнавала я, барин, до того напугана была после суда, что заболела. Как же вы на матушку-то похожи, наверно, и душа добрая, как у ее… А батюшке вашему Бог судья… Он как отсюда уезжал в Самару, вскорости после суда на улице встретил меня, увидел и засмеялся, да так как-то засмеялся, что я сразу и поняла: он все подстроил, больше-то некому… Он живой еще, батюшка-то ваш?
— Живой.
— И вы, значит, с ним вместе проживаете? Тоже по торговле пошли?
— Раздельно мы теперь. Он в Самаре, а я в Москве, на учебе. Студент, одним словом.
— Дай бог, дай бог…
Анастасия Степановна, добрая и бесхитростная женщина, провожая своего необычного гостя, даже и представить себе не могла, что в уютном ее домике побывал молодой, но уже матерый вор, который по всем полицейским розыскным бумагам проходил под кличкой Артист. Он вояжировал в основном по губернским городам, и всякая совершенная им дерзкая кража вызывала искреннее изумление не только у полицейских, но и в уголовном мире, с которым Артист принципиально не вступал ни в какие отношения, предпочитая всегда действовать в одиночку. Приезжал в губернский город, всякий раз под разной личиной: то представлялся антрепренером, то коммивояжером, то корреспондентом столичной газеты; устраивался в гостинице и вел себя так, как и положено вести себя человеку его профессии. Всегда был в обхождении ровен, умел нравиться людям, и через месяц-другой его уже с удовольствием принимали в богатых домах, из которых потом бесследно и безвозвратно исчезали деньги и драгоценности. Его никак не могли поймать. Он был неуловим, словно степной ветер.
В Твери, наконец-то узнав правду о своей матушке, Николенька-Артист, которого теперь уже по возрасту можно было называть Николаем Ивановичем, долго не задержался. После визита к Анастасии Степановне он пробыл в городе всего три дня, а на четвертый день тихая Тверь вздрогнула от неожиданной новости: обворовали купца Аристарха Нестеровича Важенина — подчистую обчистили. И как-то уж совсем обидно, можно сказать, насмешничая, провернули столь рисковое дельце. Сначала получил Аристарх Нестерович красивую, золотом тисненную открытку, где его извещали, что 22 мая сего года у него истекает срок договора со страховой компанией «Саламандра», и поэтому великодушно просили принять представителя этой компании 20 мая для того, чтобы он оформил новый договор, а заодно проверил состояние дома, надворных построек, драгоценных вещей и иного, застрахованного ранее «Саламандрой» имущества. В назначенный час на высоком крыльце просторного важенинского дома появился молодой человек в котелке и с портфелем, вежливый и предупредительный. Обстоятельно и толково пересказал Аристарху Нестеровичу условия договора, проверил состояние дома и надворных построек, мимоходом выразив простодушный восторг, что все находится в идеальном виде, чем вызвал снисходительную усмешку Аристарха Нестеровича. Затем хозяин провел его в отдельную комнатку, где на широком столе, на бархатной зеленой скатерти, выложены были драгоценности и столовое серебро. И только они начали с молодым человеком сверять все это сверкающее богатство по описи, как раздался истошный крик: «Горим!»
Из сеней и впрямь клубами валил густой и горький дым. Аристарх Нестерович сломя голову кинулся в сени. Пока он там вместе с кухаркой и домашними тушил кем-то подожженные тряпки, смоченные в керосине, страховой агент оставался в комнатке, а когда Аристарх Нестерович, победив негаданный пожар, вернулся — в комнатке уже никого не было. Как не было и драгоценностей вместе со столовым серебром и бархатной зеленой скатертью, в которую, надо полагать, все богатство и было на скорую руку завернуто. Створки окна настежь распахнуты, и в комнатку, перебивая запах дыма, тянуло сладким настоем цветущих в саду яблонь.
В дальнейшем выяснилось, что никто никакой открытки из «Саламандры» не посылал, а агент этой компании в Твери как раз в мае заболел чахоткой и не вставал с постели. В полиции, расследуя это необычное дело, только покачивали головами и восклицали:
— Ну, артист!
Артист, то есть Николенька, Николай Иванович Оконешников, был между тем уже далеко от Твери, на Урале, в славном городе Екатеринбурге.
Там он снял в гостинице плохонький номер с дрянными отставшими обоями и рукомойником в углу, заперся изнутри на ключ и впервые в своей жизни безоглядно запил. Лежал в одном нижнем белье на мятой постели, курил длинную асмоловскую папиросу, стряхивая пепел на пол, и плакал, не вытирая слез, от жалости, перебирая все мучения и несчастья, какие выпали на долю его матери. Теперь, когда он об этом узнал, он стал любить ее еще больше и тосковал по ней даже сильнее, чем в детстве. Сплетаясь, тоска и жалость давили тяжелым единым чувством, и Николай Иванович ничего не мог с ним поделать. Но через неделю взял себя в руки, сходил в баню, напарился, напился брусничного сока, а наутро следующего дня вышел на городскую набережную Исети и выглядел таким щеголем: лаковые ботинки, накрахмаленная манишка, тросточка и котелок, — что проходящие мимо барышни, потеряв скромность, оглядывались. На этот раз в портмоне у него лежала визитка на имя коммивояжера московской парфюмерной фабрики «Северная флора», которая производила мыло, духи и о-де-колон, одни названия которого уже ласкали слух: «Цветущая сирень», «Золотая лилия» и «Артистический». Последний — с портретами артистов. Еще через несколько дней Николай Иванович получил по почте заранее заказанные образцы нежно пахнущего товара и приступил к знакомству с владельцами модных местных магазинов. Переговоры у него шли удачно, и, будь он настоящим коммивояжером — оказалась бы «Северная флора» с хорошим барышом. Но Николай Иванович думал об ином — он пока приглядывался, надеясь сорвать здесь хороший куш и уже после этого, имея надежный денежный запас, отправляться в Сибирь. Он решил там искать мать. Какими способами, как и где искать — он еще не придумал, надеясь, что верное решение придет само, когда он окажется в Сибири.
Но судьбе угодно было, что решение это пришло значительно раньше, и пришло оно здесь, в Екатеринбурге, причем совершенно неожиданно.
Владелец большущего галантерейного магазина, купец Иннокентий Кофтунов, с которым они сразу нашли общий язык и даже понравились друг другу, вторую встречу назначил не в магазине, а у себя дома. Но делового разговора не получилось. Едва только они к нему приступили, как в доме поднялась суета и послышались радостные крики. Оказалось, что в гости приехал двоюродный брат Кофтунова, служивший по тюремному ведомству в самой столице.
— Кофтунов Дмитрий Алексеевич, — отрекомендовался он Николаю Ивановичу, когда закончились поцелуи и объятия с родственниками. Был он высок, широкоплеч, носил пышные рыжие усы, а над ними нависал тяжелый, мясистый нос, имевший красно-сизую окраску, которая красноречиво свидетельствовала о том, что сей господин не прочь хорошо выпить и закусить.
Николай Иванович засобирался уходить, но его оставили обедать, а во время обеда на радостях было немало выпито, еще больше сказано радостных слов по поводу встречи, и хозяин, придя в полное благодушное настроение, предложил перекинуться в карты.
— По маленькой, по маленькой, — приговаривал Иннокентий Кофтунов, проводя гостей в отдельную залу, где стоял круглый столик, покрытый добротным сукном, на котором очень удобно было писать мелом. Еще во время обеда выяснилось, что следует Дмитрий Алексеевич в Томскую губернию с ревизией по пересыльным тюрьмам, и едет туда уже третий раз подряд за последние два года, и что поездки эти ему надоели изрядно. А уже за картами он по-родственному признался брату, что это не просто так, а интриги завистников. На что Иннокентий резонно ему советовал — узнать, кто они такие, да и самих отправить в Томскую губернию нюхать прелые онучи у каторжников.