Константин Леонтьев
Шрифт:
В студенческие годы до героизма Леонтьеву было далеко: нервный, страдающий, постоянно рефлексирующий юноша, в сознании которого, как сам позже признавался, любая мелочь могла вырасти до космических размеров. Но война и самостоятельная жизнь переродили его — он действительно играл роль героя, хотя бы в собственных глазах. Позднее на место героя придет — не без тяжелой борьбы! — монах, но пока именно героическая жизненная стратегия прослеживалась в его поступках и решениях. Причем леонтьевский герой сражался под знаменем эстетизма.
С точки зрения Леонтьева, эстетический критерий — самый широкий, он применим ко всему на свете. Он рассуждал так: религиозная мистика может быть критерием для оценки происходящего только в глазах единоверцев («ибо нельзя христианина судить по-мусульмански и наоборот»), этика и политика срабатывают только для оценки человеческих поступков, биология применима
169
Леонтьев К. Н. Египетский голубь. М., 1991. С. 398.
В имении Розенов Леонтьев вывел и собственную «формулу» красоты, которой придерживался до конца жизни: красота есть единство в разнообразии.Устремленность к прекрасному, жажда многообразия красок, пышного цветения, немыслимых без бурления страстей и борьбы, отталкивала его от идеала всеобщего равенства — он видел в нем однообразие и пошлость. Милькеев говорит: «Нам есть указание в природе, которая обожает разнообразие, пышность форм; наша жизнь по ее примеру должна быть сложна, богата» [170] . Леонтьев еще не отказался от либеральных взглядов и демократических идей, но они начинали приходить в противоречие с его эстетизмом.
170
Леонтьев К. Н.В своем краю // Леонтьев К. Н.Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. Т. 2. С. 152.
Масла в огонь подлила книга Герцена «С того берега», которую П. В. Анненков не случайно охарактеризовал как «самое пессимистическое созерцание западного развития». Обращение Герцена к сыну из эмиграции, в котором очень критично оценивалась будущность Европы, описывалась «неустранимая пошлость мещанства», произвело на Леонтьева сильное впечатление. Схожие демократические порядки в разных странах, воспитание человеческих характеров в похожих условиях, утилитарный подход к жизни — всё это делает человеческие характеры в Европе одинаковыми. Откуда же возьмутся Байроны и Цезари, Гёте и Шекспиры? Порода великих людей исчезнет… Обезличенность жизни, унифицированная культура, однообразие — вот то, что не нравилось Леонтьеву в Европе, которую, впрочем, в отличие от Герцена он толком не знал.
На эстетизме Леонтьева сказалось и его естественно-научное образование: красота для него была синонимом силы, здоровья. Эстетический критерий соответствовал принципу естественного отбора в развитии всего живого: то, что сильно, — то и прекрасно! И вновь напрашивается аналогия с будущими работами Ницше, ведь оба мыслителя исходили из идеи о борьбе за существование как описывающей не только природу, но и человечество [171] . У Ницше этот «натуралистический» подход проявлялся прежде всего в понимании воли к власти как механизма естественного отбора, основы всех действий и главного побуждения жизни, — ведь «где бы ни встречал я живые существа, там же находил я и волю к власти».
171
О месте дарвинизма в формировании взглядов Ницше писал, например, такой знаток творчества немецкого философа, как Р. Дж. Холлингдейл: «Дарвин и греки… служили отправными точками философии Ницше». См.: Холлингдейл Р. Дж.Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души. М., 2004. С. 123.
Теория воли к власти вызревала в работах Ницше постепенно, она стала одним из оснований
172
Холлингдейл Р. Дж.Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души, М., 2004. С. 367.
Мораль виделась Леонтьеву если не «мошенничеством», как виделась она Ницше, то по меньшей мере таким явлением, которое может быть преодолено более общим принципом — установкой на красоту. Это было так не похоже на господствующую тогда точку зрения, так явно шло вразрез с русской литературной традицией, что не только слушатели Милькеева в романе не знали, как ответить на такие высказывания. Когда Леонтьев стал высказывать подобные идеи в своих статьях — его или старались не замечать (объявив чуть ли не сумасшедшим), или резко критиковали. В то время как русская интеллигенция мучилась вопросом, стоит ли прекрасное будущее человечества одной слезинки замученного ребенка, Леонтьев соглашался даже на зло — но великое и свободное, которое сможет породить добро. Лучше разгульная и пышная эпоха Возрождения, чем смирная и зажиточная Голландия или Швейцария XIX столетия…
Эстетический подход определил и отношение Леонтьева к революциям. Его «прогрессивность» в то время проявлялась отчасти и в том, что он приветствовал революции. Но совсем не так, как Белинский или — позже — Чернышевский. Он видел в них романтику борьбы, опасности, баррикады — «поэзию жизни», потому и принимал их. О целях революций, о «борьбе труда и капитала» он просто не задумывался. Милькеев сначала решает присоединиться к Гарибальди, потом — как довольно глухо (из-за цензуры) говорится в романе — оказывается среди «подрывателей устоев», революционеров. Объединение Италии или свержение самодержавия — какая разница! И то и другое — живописно, героично!
Леонтьев отталкивался от скучной размеренности существования, и демократически-утилитарные идеалы всеобщего уравнения (которые и были конечной целью живописныхреволюционеров) его не удовлетворяли. Поэтому довольно короткий период либерально-демократических взглядов закончился у Леонтьева уже в самом начале 1860-х годов. Константин Николаевич выразительно описал свое разочарование, рассказав реальный эпизод 1862 года.
Однажды он и И. А. Пиотровский, сотрудник журнала «Современник», шли по направлению к Аничкову мосту в Петербурге. Леонтьев спросил у Пиотровского:
— Желали ли бы вы, чтобы во всем мире люди жили в одинаковых, чистых и удобных домиках?
— Конечно, чего же лучше! — с недоумением ответил Пиотровский.
— Ну так я не ваш отныне! — решительно сказал Леонтьев. — Если к такой ужасной прозе должно привести демократическое движение, то я утрачиваю последние симпатии к демократии!
«В это время мы были уже на Аничковом мосту, — рассказывал Леонтьев. — Налево стоял дом Белосельских, розоватого цвета, с большими окнами, с кариатидами; за ним по набережной Фонтанки видно было Троицкое подворье, выкрашенное темно-коричневой краской, с золотым куполом над церковью, а направо, на самой Фонтанке, стояли садки рыбные, с их желтыми домиками, и видны были рыбаки в красных рубашках. Я указал Пиотровскому на эти садки, на дом Белосельских и на подворье и сказал ему: Вот вам живая иллюстрация. Подворье во вкусе византийском — это церковь, религия; дом Белосельских в виде какого-то „рококо“ — это знать, аристократия; желтые садки и красные рубашки — это живописность простонародного быта. Как это все прекрасно и осмысленно! И все это надо уничтожить и сравнять для того, чтобы везде были маленькие, одинаковые домики или вот такие многоэтажные казармы, которых так много на Невском.