Контора Кука
Шрифт:
В общем, определённая путаница интерпретаций у него была в голове — вплоть до мысли о том, что это и есть… Лямшин или дух этого места… да-да, у него и такое мелькало в голове, так что он даже испытал облегчение, когда услышал:
— Вы не можете с нами немного постоять? — сказала интересовавшаяся абсентом особа. — А то этот козёл нас преследует, мы с подругой его уже боимся… Он, по-моему, малость того — сумасшедший, вы не находите? — спросила она точно так же, как перед этим про процент алкоголя, и Ширин в шутку начал что-то говорить о проценте безумия в крови, при котором… он вспомнил соответствующий анекдот. И это было ещё ничего, взаимно терпимо, потому что после этого они стали обсуждать то, в чём Лев вообще ничего не смыслил, — курсы акций: блондинка работала в «Financial Times»… Другая же, тёмненькая, была нездешняя голландка, узнав об этом, Лев воскликнул, чтобы перевести разговор на другую тему: «Я очень люблю Амстердам!» — та довольно резко заявила, что Амстердам — это вообще не Голландия, после чего стала немногословна, зато подругу её несло и дальше — её интересовало абсолютно всё,
Да, её на самом деле, похоже, волновали подобные вопросы наряду с колебаниями акций…
Лев не знал ни того, ни другого, ничего он не знал… но это её не останавливало, а, казалось, наоборот, вдохновляло — её несло.
Когда он добрался наконец до дома — с помощью чёрного кэба, разумеется — уже светало. Дом был небольшой, и, увидев, что в одном из его окон горит свет, Лев, может быть, и подумал, что это как раз его окно и есть, ну, или Лисовского, но тут же отогнал эту мысль…
Впрочем, когда он стал подниматься — медленно, как настоящая старая рухлядь, распадаясь на ходу… ну, или отдыхая, хорошо, на лестничных клетках, прислонясь к стене… ему пришло в голову, что это он же мог и оставить свет днём включённым… но зачем бы он его тогда включал… или Лисовский мог оставить, а он мог не заметить — днём студия была освещена довольно ярко, туда, кажется, даже заглядывало солнце, пока он, как будто для вида, наспех, искал тетрадку, как будто видеокамера работала… Попутно как бы слегка прибирая в квартире, разгребая кое-какой мусор, он даже составил пустые бутылки, но не выбросил, потому что не знал, куда здесь выбрасывают стекло… И когда оказалось, что свет горит вот именно в квартире Лисовского — куда Лев уже ступил ногой, открыв дверь ключом, который днём дала ему соседка… В голове его мелькало опять-таки сразу несколько версий, почему горит свет, — и все они оказались ложными, потому что в ту же секунду он увидел в ванне, которая стояла на внутренней лестничной клетке, если можно было так назвать эту площадку между уровнями студии, где была входная дверь… И ванна прямо там стояла, то есть старое такое корыто, открытое всем если не ветрам, то сквознякам, напомнив Льву картинку Генриха Клее, которую они с Пашей видели вместе на выставке в Ленбаххаузе, с ехидной подписью автора: «Владычица морей», только там, кажется, был всё же унитаз, старый сливной бачок с верёвкой, воодушевлённый, как тот мойдодыр… а здесь унитаз стоял всё-таки в замкнутом туалете, зато лоханка была, wie gesagt [44] , в самом неприспособленном для неё месте, так что днём Лев не только не стал в ней плескаться, но вообще вначале подумал было, что это, может быть, чисто «объект», ну как бесконечные Бойсовские корыта в пинакотеке, которые можно сложить в жутковатую железную… тевтонскую матрёшку… самое маленькое корыто — десять сантиметров, самое большенькое — метра два длиной, ну да, не там ли блуждал ППШ, его описания железных лабиринтов… «А пропо матрёшки… — быстро проносилось в голове Ширина во время этой внешне немой сцены, — может быть, она тоже — объект? Я бы точно так подумал, и даже не из воска — гуд бай, Тюссо, форгет ит, самые правдоподобные фигуры сапиенсов, мадам, получаются из металла… из крашеной бронзы, вот их я не отличаю от живых людей совсем, пока не присмотрюсь… но тут такой саспенс… приготовил наш китч-кок… её днём не было, это точно, это я помню… Что не отменяет, конечно, версию „объекта“ — Лисовский мог кого-то попросить усадить там „маникини“, куклу, как тот Холмс, или даже сам сесть… кто знает, в Мюнхене он или нет на самом деле… немного страшно, а вдруг это… лечь, что ли, спать, не трогая её, раз она даже не повернула головы, когда я вошёл… будет как в том анекдоте: „Мсье, как вы могли не заметить, что с вами в кровати всю ночь была мёртвая француженка?“ — „Я думал, что это живая англичанка“… Рассказывал ли я его Джонатану? Не помню… зато он мне рассказал… нет, не новый раджнишевский анекдот, а что-то похожее на анекдот, но про реальные… то есть „фантомные боли“ империи, которые там некоторые ещё ощущают, что же удивляться, что в гораздо позже развалившейся…»
44
Как уже было сказано (нем.).
«Лев, ты плохо представляешь, что это такое, — говорил Джонатан, — там есть старые люди, которые ещё живут в полной уверенности, что они в старой доброй Англии… когда я впервые ехал на материк, они говорили мне примерно так: „Ты там это… поосторожнее, сомневаемся, что тамошние… вообще моются…“»
Она вдруг зашевелилась, поднялась, опершись руками о края, и вышла из ванны.
Увидев Льва, вроде бы даже слегка удивилась — слегка, слегка… В следующую секунду её, кажется, это развеселило, она усмехнулась.
На ней было несколько мрачных татуировок, «…как у Софи, — подумал Лев, — но… может быть, это он и есть, её черновик, потекли чернила…»
Он объяснил ей, как сюда попал. Она тихонько кивала, теперь только вытираясь, а потом и кутаясь — в большое розовое полотенце, или это была махровая простыня…
Но с её появлением в этом же месте и в это же
Они пили чай, чёрный как дёготь или как тот же «Гиннесс», как нефть, ну да, вязкий, этакий чифирь, который в Англии получается как-то мгновенно после погружения пакетика в воду, а во всех других местах Земли ничего подобного не происходит, даже если держать его в чашке десять минут… Лев уже не собирался спать, «чай фантазий и размышлений» — вспомнил он «расфасовку» чифиря, когда Лиззи рассказала ему, что последний год она кочевала вместе с «modern gipsies», и он было подумал: «Это она от чая…» — «…Ever heard about them?» — и Лев подумал, что раз она так говорит — «о них», а не «о нас», значит, она ещё не совсем потеряна для общества…
Что подтверждал её короткий рассказ о жизни «до цыган» — по её словам, она была то ли медсестрой, то ли санитаркой, а какое-то время даже скорой помощью… Глядя на её «скорые руки», предплечья, покрытые вертикально-адскими сценами, напомнившими Ширину если не сами огромные полотна Рубенса, то наброски к ним, стоявшие в параллельных маленьких залах пинакотеки… ну да, «Свержение грешников в ад», — на запястьях, на предплечьях — летят тела, вьётся цветами адское пламя, татуировки были цветные, да, не только синий цвет — как у язычков газовой горелки, но и красно-малиновый, и тёмно-зелёный… И когда она сказала, что работала на «скорой помощи», он невольно представил себе, как человек приходит в сознание на носилках и первое, что видит, — языки адского пламени, синие головы, кричащие от боли… не потеряет ли он сознание снова, и уже навсегда? Когда он спросил об этом Лиззи — не жаловался ли кто-то из больных на её «тату»…
«Да нет, — сказала она, — какое там… Да ты что? Все были так рады, когда мы наконец приезжали, какие уж там жалобы…»
И разговор снова соскользнул с кареты скорой помощи к «цыганским» кибиткам… так что Лев, слушая о её лесной жизни, подумал, нет ли в этом какой-то альтернативы, в двух каретах… То есть нельзя ли сбежать в одной от другой…
Ну, не слышал, так услышал теперь: «современные цыгане», да, не этнические, а просто так, англичане, сбежавшие в леса, где они живут, как до потопа, без электричества и туалетов, перемещаясь в повозках, запряженных лошадьми, как на съёмках вестерна, да, только всё всерьёз — включая жёсткие налёты полиции… да-да, и с детьми, есть дети, которые там и родились — в лесах, в кибитках… Школа? Ну какая там, к чертям собачьим, школа, родители их сами же и учат, вместе с друзьями, у многих, кстати, академическое образование — у родителей, даже степени… слушая, Лев кивал, вспоминал других эскапистов — из советского, из перестроечного времени… и тихонько как бы даже подпевал Лиззи при этом своими «йе, йе, ай си», вспоминая мелодии с диска «Thin Lizzy» — из «Вагабундов западного мира», думая про себя… как странно всё устроено, этот проигрыватель… в самом деле, уйти ли к чёртовой матери… к «цыганам»… сбежать… как он когда-то хотел смыться в ашрам, к Раджнишу, смешно сказать, смешно сказать… как Джонатан, с которым Ширин познакомился у себя в библиотеке. Разговорились, и Ширин узнал, что Джонатан лет двадцать провёл перед этим в раджнишевских лагерях…
Ширин рассказал о прочитанном в «самиздате», отпечатанном на машинке…
И растроганный раджнишевец свозил его на своей раздолбанной машине… в центр Бхагвана, в Мюнхене, да, Ширин уже не мог бы вспомнить, в каком это районе города, даже приблизительно… Да и какое это имело значение… По словам Джонатана, весь Мюнхен — это «эзотерический центр Европы», вот так вот, поэтому он, наверно, туда и переехал навсегда из своей старой доброй… а Льву вот пришло в голову — в порядке предутреннего бреда, в порядке бессонницы, в порядке кессонного — слишком быстрого — погружения на дно Лондона… Взять и сбежать вместе с этими «цыганами» — как-то это, со слов Лиззи, казалось ему всё свежее и свежее… наименьшим из зол… эта мысль, во всяком случае, чем раджнишевские, да и любые, ашрамы и прочая дурость…
Ширин ясно припомнил вдруг тапки — да-да, огромные тапки, башмаки-чуни, принадлежавшие Бхагвану и стоявшие после его смерти в его центре — в самом центре Европы, Мыльного пузыря, Пути… посреди огромной залы с великолепным сверкающим паркетом…
Ширин тряхнул головой, открыл глаза и увидел, как Лиззи лунатически поднялась из-за стола и подошла к пустым бутылкам, которые ещё днём он сгруппировал… Разделил то есть на партии коричневого и зелёного стекла…
— Это ты их так расставил или Питер? — спросила она.
— Я, — сказал Ширин, потирая глаза.
— Зачем?
— А… Я не знаю, как вы здесь… а мы в Германии разделяем отходы, есть множество категорий мусора… Ну и стекло, соответственно, коричневое — отдельно, зелёное — отдельно, белое… но белого здесь не было… А вы что, не разделяете? — Ширин вообще-то был не всегда и не совсем… такой прибитый, если вы ещё помните… Просто в данный момент он был уже… даже и не сонный, а вообще «никакой» — иначе он всё-таки знал бы, кого и о чём спрашивать, и никогда не задал бы вполне тихой вплоть до этого момента «чавихе» (как он её давно уже назвал про себя, образовав от «chav», естественно) этот, оказавшийся провокационным… вопрос.