Конвектор Тойнби
Шрифт:
— Что бы ты ни сказал, пап, я пойму, — уверил его сын.
— Господи, как тяжело. — Отец бросил сигару и прикончил следующий бокал вина. — Но никуда не деться: понимаешь, сынок, почему мы теперь так редко видимся… — Он задержал дыхание, а потом выпалил: — Да просто из-за твоей невыносимой занудливости!
На стол будто подбросили бомбу. Все трое замерли, уставившись перед собой.
— Что? — переспросил сын.
— Я сказал…
— Нет, нет, я слышал, — сказал сын. — Я слышал. Вам со мной невыносимо. — Он попробовал эти слова на вкус. Они отдавали горечью. —
Он залился краской, из глаз брызнули слезы, и вдруг он расхохотался во все горло, стуча по столу кулаком правой руки и прижимая левую руку к ноющей от боли груди, а потом вытер глаза салфеткой
— Вам со мной скучно!
Отец с матерью для приличия помолчали, а потом тоже начали фыркать, посмеиваться, судорожно хватать ртом воздух. Наступила разрядка, а с ней пришло веселье.
— Извини, сынок! — кричал отец. Слезы текли у него из глаз, но сам он улыбался.
— Он не нарочно… — с трудом выговорила мать, которая раскачивалась туда-сюда, издавая смешки при каждом вздохе.
— Нет, нарочно, нарочно! — кричал сын. — Он это нарочно!
Теперь все в ресторане смотрели на веселящуюся троицу.
— Еще вина! — потребовал отец.
— Еще вина.
Когда из последней бутылки извлекали пробку и разливали по бокалам вино, все трое сидели в довольном молчании, улыбаясь и тяжело дыша. Сын поднял бокал и произнес тост:
— За того, кто самый занудливый!
Это их опять развеселило, они хохотали, отдувались, колотили руками по столу, утирали слезы радости, подталкивали друг дружку локтями.
— Ну, сын, — сказал наконец отец, немного успокоившись. — Уже поздно. Нам пора.
— Куда вам спешить? — хохотнул сын и тут же замолчал. — Да, верно. Я не подумал.
— Да не расстраивайся ты, — сказала мать. — Не так уж там и плохо, как отец расписывает.
— Понимаю, — тихо сказал сын, — но разве там не… тоскливо?
— Можно приноровиться… Пейте вино. Так-то лучше!
Они допили вино, еще немного посмеялись, качая головами, потом вышли из дверей ресторана и окунулись в тепло летней ночи. Было только восемь часов, с озера дул легкий ветерок, в воздухе веяло ароматом цветов — хотелось просто идти без остановки куда глаза глядят.
— Давайте я вас провожу, — предложил сын.
— Нет, не стоит.
— Мы сами доберемся, сынок, — сказал отец. — Так будет лучше.
Они стояли и смотрели друг на друга.
— Ладно, — сказал сын, — зато весело провели время.
— Не так чтобы очень. Просто по-родственному. Да, по-родственному, потому что мы — одна семья, мы тебя любим, сынок, а ты любишь нас. Весело? Не очень-то подходящее слово. Скучновато, на самом деле — скучновато, но по-семейному: по семейному скучновато. Доброй ночи, сынок.
Они еще немного помедлили, обнимаясь, целуясь и обливаясь слезами, напоследок дружно посмеялись, и родители направились по темному бульвару к своему низинному пристанищу.
Сын потоптался на месте, наблюдая, как их фигуры становятся все меньше и меньше, а потом отвернулся, зашел, почти не раздумывая, в телефонную будку, набрал номер и опять услышал автоответчик.
— Здравствуй, Элен, — сказал он и сделал паузу, потому что слова застревали в горле. — Это папа. Мы договаривались в четверг поужинать. Может, отменим? У меня все нормально. Просто много работы. Через пару дней позвоню, и мы это дело перенесем. Свяжись, пожалуйста, с Дебби — надо ее предупредить заранее. Люблю. Пока.
Он повесил трубку и всмотрелся вдаль.
Родители как раз проходили сквозь железные кладбищенские ворота. Они оглянулись, помахали ему на прощанье и скрылись из виду.
Мама, папа, твердил он про себя. Элен. Дебби. И опять: Элен, Дебби, мама, папа. Им со мной скучно. Им скучно со мной! Черт возьми!
Смеясь сквозь слезы, он неторопливо вернулся в ресторан. Посетители начали коситься в его сторону.
Но он и бровью не повел, потому что спиртное, выпитое до дна, было как-никак очень приличного качества.
Прощай, «Лафайет»!
Lafayette, Farewell 1988 год
Переводчик: Е. Петрова
У входа осторожно постучали; гость не воспользовался звонком, поэтому я догадался, кто пришел. Такой стук раньше повторялся раз в неделю, но в последнее время я слышал его через день. Прикрыв глаза, я помолился и пошел отпирать дверь.
Билл Уэстерли смотрел на меня слезящимися глазами.
— Это мой дом или твой? — спросил он.
Шутка была невеселой. В свои восемьдесят девять лет он, выходя погулять, запросто мог заблудиться в нашем квартале. За руль не садился давным-давно, с тех пор как укатил на тридцать миль от Лос-Анджелеса, вместо того чтобы свернуть к центру. Самое большее, что ему теперь было по силам, — это преодолеть расстояние от соседнего дома, где он жил со своей бесконечно доброй и терпеливой женой, до моей двери, в которую он и постучал, прежде чем войти, поблескивая слезами.
— Это твой дом или мой? — повторил он, переставив слова.
— Mi casa es su casa, [27] — процитировал я старую испанскую пословицу.
— Слава богу!
Я провел Билла в гостиную, где стояли наготове две рюмки и бутылка хереса, и усадил в кресло напротив. Тогда он вытер глаза, высморкался, аккуратно сложил носовой платок и вернул его в нагрудный карман.
— За тебя, везунчик. — Он поднял рюмку. — В небе от вашего брата уже тесно. До скорого. Но если что, положим траурный венок там, где найдем обломки.
27
Мой дом — твой дом (исп.).