Конвейер
Шрифт:
— Как тебе там жилось? Варила борщи? Что рисовала? — спросила я Томку.
— Рисовала! — Томка выкрикнула это слово с такой злой интонацией, мол, как же, рисовала, держи карман ширю. — Разве можно рядом с ними что-нибудь делать? Они же никого не видят. Даже борщи, которые я им поначалу варила, они не видели. Глотали их, как удавы, и не видели ничего и никого.
— А Митя?
— Митя даже их не видел. Они-то хоть друг друга видели, а он никого. Ты этого не поймешь.
— Почему же? Понимаю.
— Не имеет значения. Я этот вопрос ни с кем не обсуждаю. Ты знай только одно —
— У нас нету, Томка…
Этой осенью мой внук Женька пойдет в детский сад. Он славный, не причиняющий особых хлопот мальчик. Пятый год мы мечтаем разменять квартиру и разъехаться, но ничего не получается.
Томкиного мужа зовут Борькой. Он тоже художник. С Томкой они дружная и энергичная пара. Много работают: ночью то один, то другой занимает до утра проходную комнату, Томкины работы в последние годы попадают на выставки, и муж ее без тени зависти радуется этому.
Мы с Томкой очень редко говорим о Мите. Два года назад, когда он с группой художников получил за оформление станции метро Государственную премию, Томка сказала:
— Я рада за него. Если бы он женился, я стала бы спокойной и счастливой. Ты веришь мне?
— Верю.
Митю я иногда вижу. Он приходит ко мне на работу, когда бывает в нашем городе. Сидит и расспрашивает об архивах. О себе рассказывает мало и бестолково, замолкая на середине фразы, перескакивая с одной мысли на другую.
Уборщица Люся, с которой мы уже знакомы, но знакомы не настолько, чтобы она знала, кто такой в моей жизни Митя, как-то сказала:
— У него взгляд странный, смотрит, а как будто не видит.
— Он лучше нашего видит, Люся. Он художник.
— Тогда пусть что-нибудь здесь нарисует, а то скучно в этом кабинете, как в погребе.
Однажды я встретила Митю на улице, когда вела за руку внука. Я остановилась, от волнения у меня застучало в висках. Было что-то жестокое и неправильное в этой встрече. Мы постояли, поговорили. Расставаясь, Митя дал мне билет на выставку картин художников Сибири. Внука моего он не заметил.
Енька
Томка притащила меня на художественный совет и, по-моему, сделала что-то не то. В глазах у членов совета сразу засветился вопрос: это еще кто такая? Даже моя отважная Томка смутилась.
— Они принимают тебя за какое-то инкогнито. За инспектора из высшей инстанции, — шепнула она и тут же положила мне на спину руку, поцеловала в ухо, продемонстрировала наши родственные связи. Кажется, впустую. Сама она здесь была случайным гостем, ну, если не совсем случайным, то, во всяком случае, не обязательным. Но тут вскоре появилась главный художник Томкиной фабрики, поздоровалась со мной за руку, и мое присутствие в этой комнате, пересеченной по диагонали узким столом, никого уже больше не удивляло.
Ходить со взрослыми детьми куда бы то ни было, даже в гости, не говоря уж о художественных советах, не стоит. Я это давно знала. Но Томка так накалила обстановку, в такой уверенности жила, что этот день станет ее триумфом, что я просто не могла не пойти.
Председатель художественного совета, пожилой человек с легким облачком седых волос, занял
— Половина изделий, — начал он свою речь, — как всегда, напрасно совершила путешествие к этому многоуважаемому столу. Вот этот дутый браслет, пусть он меня простит, я вижу в шестой или в одиннадцатый раз. И эту брошь тоже. Изделия они вечные, на прилавок они, без всякого сомнения, проникнут, но как бы мне с ними больше не встречаться?
Тут же две женщины из нашего угла, в котором сидели представители фабрик и артелей, поднялись и подошли к столу. Я думала, они быстренько, воровато схватят свои опозоренные браслет и брошку, но не тут-то было. Одна взяла браслет, надела его на свою полную руку и протянула ее председателю.
— Побойтесь бога, Адам Петрович, это же современная вещь! Все дело в том, что вы не женщина.
Другая взяла свою брошь, ничего не сказала, но вид у нее был, как у оштрафованного хоккеиста: с судьей не спорят, но какое свинство все-таки.
Мне понравилась невозмутимость председателя и членов совета. Никто из них не улыбнулся, не повел бровью, когда та, что надела браслет, не смогла от него освободиться: он сразу так въелся в запястье, что снять его мог уже только автогенный аппарат.
— Адам смотрит на тебя, — шепнула Томка, — что бы это значило?
— Это я на него смотрю. Помолчи, пожалуйста.
Почему он на меня смотрит? Может быть, знает, что я директор областного архива? Вот и удивляется, что архив заинтересовался работами местных художников. Догадка показалась мне смешной: что тут заседать, разговаривать, сдавайте-ка свое художество сразу в архив.
Томка притихла. Адам Петрович, все так же поглядывая на меня, продолжал свою речь:
— Вся беда наша в том, что мы — великие гении, непризнанные таланты. Но искусство не рождается в детском саду. Не потому, что человек там мал годами, а потому, что живет на готовых харчах и готовых мыслях. Есть такая мудрая восточная поговорка: блажен, кто едет на своем коне по своей дороге. И все-таки не всякий, кто проехал на своем коне по своей дороге, оставил след.
Кое-кто из членов художественного совета поглядывал на часы. Видимо, слова председателя и то дело, ради которого они собрались, могли обойтись друг без друга. Дело сверкало на столе разноцветными камнями, сияло лаковыми крышками коробочек и шкатулок, резными боками деревянного зверья. Томкины платки затерялись в высокой стопке — образцы шелковых платков принесли на утверждение представители трех фабрик.
Томка изнывала от молчания.
— Вон тот, что спит, знаешь, какая раньше у него была фамилия?
Я посмотрела туда, куда глядела Томка, и увидела лысого старого мужчину в очках, прямо сидящего за столом с закрытыми глазами. Если он спал, то это был в высшей степени кроткий и благопристойный сон.
— Он, когда женился, взял фамилию жены. А настоящая его фамилия Околелых. Ему семьдесят пять лет, у него уже дочка пенсионерка.
— Томка, умоляю тебя, замолчи, нас выгонят.
— Знаешь, что он говорит, когда уезжает в отпуск? «Я опять еду в этот ужасный распутный Крым».