Конвейер
Шрифт:
— Что же он, семейный был?
— В том-то и дело. Жена три года назад умерла. Я в армию ушел, а они, значит, в загс, не теряя момента.
Аркашкина мать, забыв про посуду, опустилась на табуретку и задумалась. Потом очнулась, выскочила к гостям и закричала там так, что Женька вмиг отрезвел. Она кричала, что надо бы им пить не в порядочном доме, а прямо в вытрезвителе, чтобы не доставлять милиции хлопот. Что жизнь ее пропала через эту проклятую водку, что они ей всю душу выели и ни одного светлого дня у нее не было. И если Аркашка не будет дураком и уедет на стройку, то она в тот же день
За столом осталась, видимо, близкая родня, потому что никто не обиделся. В ответ нестройные голоса запели: «На побывку едет молодой моряк…» Аркашкина мать вернулась на кухню обессиленная, но с чувством выполненного важного дела, села напротив Женьки и сказала:
— Ну, досказывай.
Он не знал, что досказывать, он все сказал.
— Так он женился на матери и занял, выходит, твое место?
Случайно она попала в яблочко, хоть имела в виду совсем другое.
— У него своя квартира. Поменялся, теперь живет в нашем доме.
Аркашкина мать удивилась:
— Так ты радуйся. Мать-то свою жилплощадь тебе оставит.
И тут Аркашкина бабка, которая все это время, не проронив ни слова, тихонько, как мышь, скребла сковородки, вдруг подала голос:
— Выродится такой ублюдок и потом ходит по квартирам, судит мать.
Женька дернулся, как от удара. Бабка была сгорбленная, вокруг головы у нее лежала искусственная коса, сплетенная из желтых ниток. Она была свекровью, и поэтому Аркашкина мать называла ее на «вы».
— Не лезьте не в свое дело, мамаша.
Но старуха сделала вид, что не слышит.
— Вот народи своих детей, — она подошла к Женьке, и он испугался, что она схватит его своими старыми, скрюченными руками, — народи их, купи им штаны, ботиночки. Себе не купи, а им купи. Кусок из своего рта вырви и им сунь. А потом скажи им: идите, дети, по чужим дворам, славьте родителя, расскажите, какой он дурак. — Она вдруг заплакала, провела ладонью по щеке и оставила на ней темный след, повернула голову к невестке, и тут Женька услышал такое, о чем никогда не задумывался: — Они из армии явились! А мы что, разве не явились? Мы тоже на этот свет, как они, явились, тоже люди!
Бабкин крик разбудил Аркадия. Он вышел из другой комнаты в нижней, еще армейской рубашке. Схватил Женьку за руку, усадил рядом с собой. Еще не проснувшимися глазами Аркашка пошарил по столу. Бутылки были пустыми, даже минеральную воду и ту выпили до последней капли. Он выбросил из глиняной миски с салатом попавшую туда из другого блюда селедочную голову и, накладывая в тарелки салат, подмигнул Женьке:
— Закусим?
И они в один голос захохотали.
Федя Мамонтов никогда не говорил: «Я поел». Он говорил: «Я закусил». И дело было не в какой-то его особой деликатности. Просто обильная для других солдатская порция была ему как слону дробинка. Первое время службы Федя после обеда тоскливо взирал на соседние столы, за которые еще никто не садился. На них возвышались огромные алюминиевые бачки с супом на десятерых и чуть поменьше — с гуляшом. Просить добавки Федя не решался. Старшина Рудич командовал: «Встать! Шапки надеть. Выходи строиться». И Мамонтов отворачивался от бачков на соседних
Когда рота заступала на дежурство, Федя просился на кухню. Здесь можно было «закусить». Женька таращил на Мамонтова глаза, поражаясь, как это один человек может справиться с бачком гуляша или каши и еще выпить чайник компота. По субботам их кормили пончиками, и тогда по рабочей гимнастерке Мамонтова можно было судить, сколько ему досталось на кухне пропитанных подсолнечным маслом пончиков.
Женька не мог понять, почему Рудич воспылал сочувствием к аппетиту Мамонтова. Но воспылал, повел Федю к врачу, потом в хозяйственную часть штаба полка, и результатом этого хождения явился приказ о двойной порции для рядового пятой роты Федора Мамонтова.
7
Они повидали почти всех своих одноклассников. Ходили вместе, устало улыбались, слушая, кто, где и как устроился. Про себя считали: одни устроились, другие пристроились. Аркашка долбил: «Я, Женька, не буду отпуск догуливать. Поеду в Чебоксары. Как только ребята письмо пришлют, что место в общежитии есть, сразу еду». Женьке тоже хотелось в Чебоксары. Но в нем жила еще армия, помнилась тоска по дому, и он боялся, что в Чебоксарах вновь вспыхнет эта тоска. И еще была Зина. Семь дней еще не прошло. Он не звонил ей. Узнал, что она год назад ушла с фабрики, поступила в технологический институт.
За два года он не так уж часто вспоминал Зину. «Ты меня уже не любишь?» — этот вопрос дался ему тогда нелегко. Знал бы точно, что любит, спросил бы с улыбочкой. А то пришлось побороть в себе гордость, стараться, чтобы она не увидела на его лице унижения и страха. Он тогда испугался. Испугаешься, если исчезает вдруг то, к чему привык с седьмого класса, — ее обожание.
Зина жила в другом районе, но почти каждый вечер он видел ее на своей улице. Она шла с высоко поднятой головой и глядела прямо перед собой. Ни разу Зина не повернула голову к его дому, не посмотрела на его окна. Светлая легкая коса покачивалась в такт шагам.
Так было в седьмом классе. А с восьмого она стала возникать перед Женькой везде, где он появлялся. На стадионе, в парке, возле кинотеатра, зимой, весной и летом. Зина уже не заплетала косу, и девчонки из класса говорили о ней: «Вылитая Марина Влади».
— Это ты, Яковлев? — спрашивала Зинка, возникая перед ним. — А я к тете иду. Тетя тут недалеко живет.
Сначала он ей верил: и в теть, и в учительниц музыки верил, и в магазины, в которых продается какой-то грузинский сыр, который любит Зинина мама. Он даже поверил в Зинкину любовь к «Спартаку». Увидев ее на стадионе, он крикнул:
— Как тебе сегодня Гаврилов?
Гаврилов тогда забил три гола, и все — головой, в непостижимых прыжках. Болельщики стонали от счастья. Зина сидела на несколько рядов выше Женьки, стадион ревел, и он решил, что она не расслышала его вопроса.
— Гаврилов! — повторил Женька и поднял вверх кулак с оттопыренным большим пальцем.
Но Зинка так и не поняла, о чем он ей кричал.
Открыл глаза Аркадий Головин.
— Дурак ты, Женька, — сказал он. — Самая красивая девочка в школе бегает за тобой, а ты как бессердечный пень.