Коньяк «Ширван» (сборник)
Шрифт:
В Кубу мы прибыли к обеду. Было сыро. Во дворе перекосившегося дома, с античными разломами в стене, сидела тощая чернявая полустаруха, в голубых линялых одеяниях, и стирала в тазике белье. Рядом с ней играла в деревянные бирюльки девочка, вся в зеленых потеках соплей. И прекрасный окружающий развал, и эта неизбывная старуха, и девочка, и самодельные игрушки – все это создавало ощущение, будто нас отбросили на триста лет назад, и нет ни Баку, ни Москвы, ни Тебриза; пройдет десять лет, пятнадцать, пятьдесят, а картинка сохранится
Но через дорогу от средневековой женщины стояли крепкие чернявые ребята призывного возраста – и разрушали стройную картину. Один был в модной красной куртке из болоньи, другой в невероятном балахоне с эмблемой колумбийского университета; на всех – настоящие джинсы. Не кооперативные «варенки», а фабричным образом протертые ливайсы, которых в Советском Союзе не купишь. Разве что за бешеные деньги.
Ребята щелкали дынные семечки, громко плевали ошметки и с наглым интересом изучали нас.
Из многократно перестроенного дома выскочил взволнованный мужик, в потертом черном пиджаке и полосатых брюках. На звонкой лысине чудесным образом держалась тюбетейка, заменявшая ему кипу.
– Ай, мы думали, вы завтра! Ребе вызвали в Баку, кто же вам синагогу покажет? А что же? А я покажу!
И, не прекращая тарахтеть, потащил в бюрократическое здание из темного отсыревающего кирпича. В круглых окнах – шестигранные решетки; на крыше – остекленный купол, напоминавший дачную теплицу. Мужик гремел огромной связкой, попутно объясняя, что живут они неплохо, их теперь никто не обижает, мацу пекут в одной семье неподалеку, а бокалы для кидуша теперь привозят из самого, подумайте, Иерусалима, и молодежь посылки получает, джойнт, ха-Йесоди, всё такое, но молодых уже не удержать – уедут.
Я никогда еще не слышал, чтобы об отъезде говорилось так открыто. Да, я бывал на отвальных: в пустой замызганной квартире, на непроданном драном ковре стояли батареи водочных бутылок, все были возбужденные и злые, в начале застолья звучал обязательный Галич, в середине врывался Высоцкий, под утро приходило время Окуджавы, возьмемся за руки друзья и все такое, а потом одни ныряли в Шереметьево и исчезали, а другие молча шли на неизменную работу. Здесь же об отъезде говорили вслух. И никто не отводил глаза. Ни вольготный начальник Джафар, ни мечтавший стать начальником Якобашвили. Дело житейское, что уж. Вольному воля, спасенному рай.
Замок наконец-то поддался, и мы оказались внутри.
Помещение напоминало театральный склад – с пышными кубинскими коврами, мятыми картонными коробками с одеждой. Якобашвили недовольно покатал кадык и что-то произнес на непонятном языке – не азербайджанском, не грузинском; сторож стал размахивать руками, возражая. Наконец они на чем-то помирились, всем мужчинам выдали кипы, а женщин ласково переместили на другую половину. После чего из громоздкого сейфа был извлечен огромный свиток, благородно-темный, с золотыми буквами; свиток развернули на столе и восхищенно почитали Тору. Постепенно синагога заполнялась местными; кто-то стал петь, остальные подпевать и раскачиваться; звук ударялся в низкий потолок и рушился на
Было весело. Даже Джафар засмеялся – и пригласил нас пройти в чайхану.
Тут уже сипела плитка с газовым баллоном, похожим на узбекский минарет. Во дворе у стеночки стояли самовары, строгими глазами зыркали коты, резко гремел рукомойник и пахло хозяйственным мылом. В центре изобильного стола, как стержень в солнечных часах, возвышалась длинная нездешняя бутылка с золотой запечатанной пробкой.
– О! – воскликнул опытный Эрденко. – Коньячок-с… Товарищи, это ж «Мартель». Ну-ка, ну-ка, снимем пробу…
И Мстислав величественным жестом потянулся за французским коньяком. В глазах Якобашвили отразился ужас. К артисту коршуном метнулась местная официантка в темном. И прежде чем Мстислав успел коснуться пробки, до краев наполнила его бокал – из бутылки с черно-желтой мятой этикеткой. С витиеватой надписью: «Ширван».
Эрденко посмотрел на официантку, на бокал, повертел в руках заманчивый «Мартель», покраснел и поставил на место.
– Эрденко, держите себя в руках! Это ж театральный реквизит, вам ли не знать, – с облегчением сказал Якобашвили. – Вам показали уважение, украсили стол иностранным напитком. А вы… Не путайте сцену и жизнь.
После чего все повторилось с надоевшей точностью. Сочные блюда, пышные речи, Эрденко, исполняющий красивые стихи. Я решил не реагировать на Лолины изменчивые взгляды и расспрашивал соседа, учителя в смешной обширной кепке, об этнографических деталях. Он отвечал с торопливым восторгом, а если с чем-нибудь не соглашался, то привскакивал, шипел и брызгался, как чайник.
В конце застолья к пьяному Якобашвили снова наклонился юноша с загибающимся подбородком и прошептал что-то важное, смутное; тот покатал кадык, протер очки. Нет, мне надоели эти игры в тайну; дождавшись окончания обеда, я решительно сказал Якобашвили:
– Я понимаю, что вы на меня злитесь. Но у меня к вам разговор.
– Слушаю, – ответил он и поднял бровь.
– Не здесь. Не хочу, чтобы кто-то узнал.
Он возражать не стал. Мы обогнули чайхану; из вытяжки несло горелым мясом.
– Итак.
– Я случайно слышал разговор в директорской, на даче в Мардакянах. И знаю, что Юмаев не сорвался. Он не пил, номер сдал и уехал. Куда? Что тут у вас происходит? И куда вы уезжали с Апшерона? О чем вам сообщили только что?
– Вы, Аверкиев, не из милиции? Нет? Тогда послушайте совет, не лезьте. Все едут как люди, кушают, стихи читают. Девушки вокруг отзывчивые… Вам что, больше всех надо?
– Вы забыли, что я журналист.
– Делайте свой репортаж.
– Сделаю, не беспокойтесь. Но сейчас пойду на телеграф, позвоню в Москву и сообщу, что в Баку потеряли поэта. Как вы думаете, напечатают?
– Сейчас – напечатают, да. Перестройка…
– Ну так вот.
– Мы не знаем, что с ним.
– Я пошел на станцию.
– Но мы правда не знаем. Вчера Джафару позвонили. Говорят, что в Сумгаите видели Юмаева. Но опять потеряли. Сегодня вроде бы нашли в Шуше, но это не точно.