Копья летящего тень. Антология
Шрифт:
— Они не слышат, — снова донесся ее голос, почему–то очень похожий на шампанское, — я ведь спросила у тебя, а не у них. Впрочем, кому же еще здесь можно улыбаться — разве что самому себе, но это одно и то же, ведь я, — это ты, потому что ты хотел меня встретить, и вот я появилась, — из твоего желания, из тебя.
Я спрыгнул с вертящегося стула и, держа бокал обеими ладонями, подошел к ней.
— Присядь, забывчивый Жанно, и выпей со мною, и вспомни…
Она продолжала улыбаться, и непонятно было, откуда исходил ее голос, ведь губы не
***
Жанно… Заветный пароль, маленький золотой ключик от большой хрустальной двери в прошлое.
Мне было тогда ровно восемнадцать лет. Мечты о славе, неясные грезы, кабаре в полуподвале, которое по тем, скорее ханжеским, чем строгим, временам называли притоном. Я не знал тогда, что такое притон, смутно догадывался, что кабаре служило своего рода клубом по интересам, куда захаживали вольные художники, вальяжные проститутки, вертлявые «голубые», бизнесменовская молодежь и два милиционера в штатском. Никаких безобразий: все пьют коктейли, шампанское, кофе, курят, вполголоса разговаривают, отдыхают.
Хозяину кабаре, дяде Сержу, приходилось туговато под неусыпным милицейским оком, но упрекнуть его было решительно не в чем, я это видел. «Пожрать и выпить везде можно, — говорил дядя Серж, — а подышать вольно, без оглядки — только у меня, ко мне плохие люди не ходят — не привечаем».
И действительно, как я уже потом понял, здесь жили второй половиной жизни хорошие люди, которые в первой, «официальной» половине жизни не могли быть полностью свободны — во встречах, словах, взглядах, движениях, мыслях.
Меня же, начинающего шансонье, дядя Серж пригласил за огромную по тем временам плату — четвертной за вечер — петь под гитару.
Деньги, конечно, были нужны, из–за них, в сущности, я и согласился петь. Но через месяц понял, что прихожу в кабаре не только работать.
Мне нравился сам полутемный подвальчик на восемь столиков, нравилась моя низенькая круглая эстрадка в углу, но более всего привлекало то, что каждый вечер я видел одних и тех же людей. Изредка кто–то приводил гостя. А чужих, случайных не было вовсе: наверное, «притонная» слава отпугивала.
Вскоре я знал почти всех завсегдатаев по именам, и петь халтурно язык не поворачивался. Приходилось писать и учить все новые и новые песни, и это даже радовало: надоедает ведь пластинкой работать, одно и то же петь.
Мне нравилось, как меня слушают, и умиляло, когда просили спеть исполненную месяц назад песню, вспоминая целые куплеты.
Нравилось, что меня ждали и, входя в кабаре, справлялись, буду ли я сегодня.
Нравилось, что меня называли Жанно.
Ее я приметил в первый же вечер — белокурую, в черном платье, с красной косынкой на шее. Еще стесняясь, я не мог петь для всех сразу, и потому выбрал в слушательницы ее одну, и весь вечер мы смотрели друг на друга, даже когда я молча пританцовывал под собственный гитарный перебор.
Недели через две, поняв, что я прижился, дядя Серж специально для меня поставил между эстрадой и постоянным местом двух милиционеров в штатском маленький столик, на котором красовалась карточка с единственным, каллиграфическим почерком выведенным на ней словом — «Жанно».
Вот на этот самый столик официант и поставил смутившую меня бутылку «Твиши», сказав: «Презент от слушателей». «От кого?» — наивно поинтересовался я. «Просили передать, что от всех Маргарит города».
«Вот те на! — думал я, не решаясь прикоснуться к бутылке. — Дамы присылают вино, а я что должен делать в такой ситуации? Послать бы цветы — да где их взять?»
Наконец, решившись, занял свое место на эстраде и, найдя взглядом первую свою слушательницу, объявил:
— Песня для Маргарит, которые сегодня с нами.
И спел написанную накануне:
«Не обещай, не надо обещать!»
Твои слова, как музыка звучали.
Но мы себя друг другу обещали,
Чтобы потом назад не возвращать.
Она слушала удивленно и грустно, опершись подбородком на ладонь и отстранившись от подруги, прикуривавшей одну сигарету от другой.
Вместе с последним аккордом я улыбнулся ей, и так получилось, что эта улыбка заполнила собою всю паузу — от умирающего звука до рождающихся аплодисментов.
— Ты улыбался мне? — спросила она потом, на улице.
— Тебе. И себе тоже, ведь я тебя немного придумал.
— Вот как?! И что же ты придумал?
— Что ты мне, кажется, нравишься.
— Жаль.
— Почему?
— Потому, что придумал. А ты мне без придумывания нравишься. Особенно, когда поешь — тогда в тебе какая–то другая жизнь, интересно смотреть и додумывать.
Подмывало спросить, чем она занимается, но я уже знал, что этим невинным вопросом можно поставить в неловкое положение. Однако она сама, будто угадав мою мысль, ответила:
— Додумывать всегда лучше, чем знать. Я, когда рисую, тоже додумываю. Многим не нравится, говорят, в жизни так не бывает: ну, чтобы у человека крылья были, или вместо волос — цветы.
— А можно посмотреть твои картины?
— Прямо сейчас?
Я пожал плечами, сам не зная, что ответить: двенадцатый час ночи все–таки.
— Ну, пойдем, если не боишься.
— Кого?
— Меня, кого же еще. Придумал одну, а на деле могу оказаться ведьмой. Или — вампиром, — она растопырила и скрючила пальцы, словно собиралась царапать ими воздух.
— Ну, если так, тогда лучше в другой раз, — изобразил я на лице испуг.
— Другого не будет, — покачала она головой и вдруг решительно добавила: — сегодня полнолуние, самое время стареющим ведьмам совращать мальчиков. Пойдем. Будем пить вино, смотреть картины и петь песни — у меня тоже гитара есть.
Полотна и в самом деле были необычными: то ли вызов здравому смыслу, то ли плод больного воображения, то ли розыгрыш. Обнаженные крылатые мужчины ласкали полуптиц–полурусалок, человеческие волосы сплетались с солнечными лучами, вместо головы на шее восседало сердце…