Корабль отплывает в полночь
Шрифт:
Индейцы превратились в грозную силу. Шаг за шагом они вытеснили нас за реки и равнины Среднего Запада, за лесистые горные хребты на восток.
Какое-то время мы удерживались здесь на побережье, в основном благодаря поддержке заокеанского островного государства, которому отдали свою независимость.
Произошло ободряющее событие. Всех негров-рабов собрали вместе и погрузили на корабли, потом их отправили к берегам южного континента, где одних освободили, а других сдали на руки воинственным племенам.
Но давление индейцев, иногда поддерживаемых союзниками, все возрастало. Город за городом, поселок за поселком,
На юге ацтеки взялись за обсидиановые ножи и кремневые мечи и выгнали тех, кого, помнится, называли испанцами.
Еще через столетие о западном континенте забыли, остались лишь смутные, призрачные воспоминания.
Растущая тирания и невежество, постоянное противоборство на границах, восстания покоренных, которые в свою очередь становились угнетателями, – вот из чего состояла следующая историческая эпоха.
Однажды я подумал, что поток времени повернул вспять. Появились сильные и организованные люди, римляне, которые подчинили себе почти весь мир.
Но эта стабильность оказалась недолговечной. Еще раз те, кем управляли, поднялись против правителей. Римлян изгнали и из Англии, и из Египта, и из Галлии, и из Азии, и из Греции. На опустошенных полях возвысился Карфаген, чтобы бросить успешный вызов римскому могуществу. Римляне нашли убежище на родине, утратили влияние в мире, выродились, растворились в дымке миграций.
Их побуждающие к деяниям помыслы на одно славное столетие возгорелись в Афинах, но исчезли, не выдержав собственной тяжести.
После этого упадок продолжался с неизменным постоянством. Больше я уже не обманывался.
Кроме этого последнего случая…
Из-за того что страна эта была напоена солнцем, была полна храмов и мавзолеев, привержена традициям, спокойна, я подумал, что Египет устоит. Бег неменяющихся веков подтвердил мои надежды. Я думал, что если мы не достигли поворотного пункта, то по крайней мере остановились.
Но пришли дожди, обломки рухнувших храмов и мавзолеев вернулись в каменоломни, а традиции и спокойствие уступили место неустойчивости кочевой жизни.
Если поворотный пункт и существует, то наступит, лишь когда человек останется один на один с животными.
А Египет исчезнет, как и все остальное.
Завтра мы с Маот отправляемся. Согнали стадо. Скатали шатер.
Маот пышет юностью. Она очень мила.
В пустыне будет неуютно. Скоро мы обменяемся последним самым нежным поцелуем и она по-детски прижмется ко мне, а я буду за ней приглядывать, пока мы не отыщем ее мать. Или, может быть, однажды я брошу Маот в пустыне, и мать найдет ее сама.
А я пойду дальше…
Сны Альберта Морленда [7]
Осень 1939 года вспоминается мне обычно не как начало Второй мировой войны, а как период, в котором Альберту Морленду снился сон. Оба этих события – и война, и сон – никогда, однако, у меня в сознании не разделялись. Вообще-то говоря, я даже опасаюсь, что между ними действительно
7
Перевод А. Лисочкина.
Альберт Морленд был, а не исключено, что и поныне остается профессиональным шахматистом. Данный факт наложил весьма важный отпечаток на этот самый сон – или сны. Большую часть своих скудных поступлений Альберт зарабатывал игрой в Нижнем Манхэттене, в одном увеселительном пассаже, никому не давая отказа – ни энтузиасту, находящему удовольствие в попытке обыграть специалиста, ни страдающему от одиночества бедолаге, превратившему шахматы в род наркотика, ни банкроту, соблазнившемуся купить полчаса интеллектуального превосходства за четвертак.
Познакомившись с Морлендом, я частенько захаживал в пассаж и смотрел, как он играет по три-четыре партии зараз, не обращая внимания на щелканье и жужжание кегельбанных шаров и беспорядочную пальбу, доносящуюся из тира. За победу он брал пятнадцать центов; еще десять шли в пользу заведения. Когда он проигрывал, никто не получал ничего.
Со временем я выяснил, что он куда как лучший игрок, чем это требовалось для его занятий в пассаже. Ему случалось выигрывать партии и у всемирно известных гроссмейстеров. Пара манхэттенских клубов пыталась заманить его на крупные турниры, но из-за недостатка честолюбия он предпочитал плыть по течению в неизвестность. У меня создалось впечатление, что он просто считал шахматы чересчур уж тривиальным делом, чтобы всерьез рассчитывать на них в жизни, хоть и наверняка мечтал вырваться когда-нибудь из тесного мирка игрового зала, ожидая прихода чего-то действительно значимого. Иногда он поправлял свои финансовые дела, выступая за клубную команду и выручая зараз долларов пять.
Познакомились мы с ним в старом кирпичном доме, где оба жили на одном этаже, и там-то он и рассказал мне впервые про сон.
Мы как раз заканчивали партию, и я лениво наблюдал, как обшарпанные фигуры одна за другой исчезают с доски, образуя растущую кучку в прорези пододеяльника на его койке. За окном капризный ветерок вихрями закручивал сухую пыль. Волнами накатывал городской шум, и зудела неисправная неоновая вывеска. Партия для меня была почти что проиграна, но я был рад, что Морленд никогда мне не поддавался, как порой поступал в пассаже, чтобы подзадорить игроков. Я был счастлив, что вообще имею возможность играть с Морлендом, и тогда еще не знал, что я, возможно, его единственный друг.
Я произнес какую-то совершенную банальность насчет шахмат.
– Вы считаете, это действительно сложная игра? – откликнулся он, обратив на меня пристально-насмешливый взгляд темных, как ночные иллюминаторы, глаз из-под тяжелых век. – Что ж, может, оно и так. Но то, во что я играю каждую ночь во сне, во многие тысячи раз сложней. И что самое дикое – это все продолжается и продолжается, ночь за ночью. Одна и та же игра. Я никогда и не сплю-то по-настоящему. Во сне я играю.
И он поведал, путаясь между легкомысленно-шутливым и смущенно-серьезным тоном, о том, что стало впоследствии основным предметом наших бесед.