Корабли Санди
Шрифт:
— Что же делать, ребята? — растерянно спросил Платон Кириллович. Он был тугодум.
— Потребуем опровержения! — негодующе сказала Римма. Она была близка к слезам.
— Если не напечатают опровержения, обратимся в «Известия», — добавил я.
— Надо привлечь корреспондента за клевету, — заявил горячо Борис.
Дядя Гриша потупился с побагровевшим лицом. «Алкоголика» он принял целиком на себя.
Мы стояли на пустынном, в этот час примолкшем стапеле, тесно окружив своего несправедливо обиженного бригадира. Никто не шел обедать. Из попытки Ивана отвернуться ничего не вышло. Куда бы он ни поворачивал лицо, он сталкивался со взволнованным, полным сочувствия взглядом товарища. И Баблак понял, что он не один, с ним верные друзья, которые
— Спасибо! — сказал он хрипло. — Спасибо вам, братцы!
— Пошли обедать все вместе… — сказал Борис. Оставалось двадцать пять минут до гудка. Мы немного оживились — то ли надежда пришла, что все устроится, то ли просто потеплело на сердце — и стали шумно спускаться со стапеля.
Я вдруг понял, что я люблю их всех. Что это мои настоящие друзья, ради чести которых я готов на все. Словно мы были одна семья.
По дороге в столовую решили спокойно написать опровержение в редакцию. Копию направим в горком.
Кое-как пообедали в уже опустевшей столовой. Аппетит у всех отбило. Но этот серый пасмурный день — слоистые облака затянули все небо — еще не кончился. Когда мы выходили, нас встретил расстроенный комсорг и подозвал Бориса, Шурку и меня.
— Слышите, ребята, — сообщил он, — звонили из райкома… Будем проводить собрание о Ермаке.
Глава двадцатая
ТРУДНЫЕ ДНИ
(продолжение)
Никогда не забуду этого комсомольского собрания! Я даже не предполагал, что Ермака так хорошо знали на морзаводе, что он пользовался таким авторитетом. В его защиту выступили не только те, кто с ним работал на стапеле, ремонтировал суда, учился вместе в ремесленном или в школе, — слова просили совсем из других цехов, которых я даже не знал.
Больше того, на комсомольское собрание пришли пожилые работницы и тоже высказывались в защиту Ермака.
Получалось неожиданное и непривычное: комитет по настоянию инструктора райкома Веры Малининой решил поставить вопрос об исключении Ермака из рядов комсомола, а комсомольцы категорически отказывались это сделать.
Мы всей бригадой пришли за десять минут до начала собрания, а зал был уже набит битком. Для нас заняли второй ряд.
Пришел дедушка. Я внимательно посмотрел на него, боясь найти в его глазах следы уныния или обиды. Но не тут-то было! Рыбаковы не так скоро сдаются, и не мелкому писаке было сбить его с ног. Дедушка выглядел, как всегда, — сильный, широкоплечий, высокий, вышитая украинская сорочка открывала мощную загорелую шею совсем без морщин. Глубоко посаженные карие глаза смотрели открыто и прямо, в них был юмор (то, что я больше всего ценю в людях), густые темные волосы и не начинали седеть. С удивлением я вдруг понял, что дед еще молод. Ему уже исполнилось шестьдесят два, но выглядел он на добрых пятнадцать лет моложе. У них все в роду были моложавы. Разве маме кто давал ее тридцать семь лет? Дружниковы почему-то выглядели старше своих лет. В кого пойду я? Именно об этом я и подумал в такой час, сам себе удивляясь, как такая чепуха может лезть в голову, перебивая серьезные или горькие мысли. Дед обернулся ко мне и успокаивающе покивал головой.
На долгопамятное это собрание пришла инструктор райкома комсомола Вера Малинина. Рядом с дедушкой сел незнакомый худощавый блондин в роговых очках. Я его никогда не видел.
— Корреспондент «Известий», — шепнул мне взволнованный Иван.
Мы переглянулись. Быстро там отозвались на наше письмо.
— Эх, не успели с ним переговорить до собрания! — пожалел Баблак.
Оказалось, что корреспондент прямо с вокзала приехал на завод и зашел в партком. Дедушка предложил ему присутствовать на комсомольском собрании, до которого оставалось всего полчаса. Пока дедушка спорил по телефону с администраторами гостиниц, добывая для москвича номер, корреспондентом завладел Родион Евграфович и, конечно, всучил ему ту газету…
Корреспондент сидел нахохлившись (может, он сегодня не обедал?) и хмуро обмахивался той самой газетой. Наверно, никак не мог разобраться, кто говорит правду и кто врет.
Несмотря на то что все окна были распахнуты настежь, духота стояла нестерпимая — горячая духота. Обмахивались все без исключения — платками, газетами, веерами, даже просто рукой, — ветер шел по комнате, но не освежал. А вечер был прохладный и свежий, пахло дождем, хотя дождь еще не выпал.
Перед началом собрания Женя Терехов, пробегая мимо меня— я сидел с краю, у прохода, — шепнул, чтобы я первый просил слова: «Важно задать тон», — бросил он многозначительно. Я понял, что он не хочет исключения Ермака. Последние недели я плохо спал, плохо ел, нервы у меня были как оголенные провода, и, когда мне дали слово первому, я пошел к трибуне словно в тумане. Выступать на собраниях я вообще не мастер — язык у меня привешен как надо, но вот говорю я совсем не то, что обычно требуется от выступающих, и все смеются, а потом благодарно хлопают в ладоши за то, что развеселил. Теперь было не до смеха. Майка потом рассказывала, что я был настолько бледен, что она испугалась: не сумею ничего сказать!
Я начал так:
— Товарищи, сегодня вас собрали здесь, чтобы поставить вопрос об исключении из комсомола моего лучшего друга — Ермака Зайцева. Тогда, наверно, надо исключить и меня, потому что Ермак был мне примером всегда и во всем, начиная с пятого класса. Ермак для меня наивысший авторитет, так я его уважаю! Как это могло случиться, что стал вопрос об исключении лучшего комсомольца, которого я когда-либо знал? Как могли обвинить Зайцева и Кочетова в ограблении квартиры? Следователь еще не разобрался в этом деле. Я знаю одно: это инсценировано, чтобы погубить хороших парней. Знаю режиссера этой чудовищной инсценировки — вор и преступник, по кличке Жора Великолепный. Это он все организовал! Вы все знаете эту историю, как мы втроем — Ермак, Гриша и я — ходили возвращать долг и как угрожал Великолепный. Вот он и выполнил свою угрозу. Рассказывать ли об этом?
Такой шум пошел… Выступление мое понравилось.
В следующую минуту зал как бы взорвался криками:
— Рассказывай подробно!
— Расскажи еще раз!
— Пусть корреспондент послушает!
— Валяй, Санди!
— Молодец, Санди!
Подбодренный этими выкриками, я действительно повернулся к корреспонденту, слушавшему доброжелательно, и коротко и ясно рассказал все, что хотел рассказать прокурору Недолуге. Туман в глазах рассеялся, и я отчетливо видел каждое лицо. Большинство кивало мне одобрительно. О корреспонденте я уже забыл и рассказывал ребятам. В заключение я сказал:
— Следователь Анатолий Романович Семенов тоже не сомневается, что Ермак и Гриша не воры и не грабители. Он уже напал на настоящий след, скоро невиновность наших друзей будет доказана. О каком же исключении может идти речь? Я думаю, что. на Веру Малинину подействовала эта гнусная статья в газете, оболгавшая нашего бригадира и всю бригаду. Но мы-то знаем ей цену, этой статье, и кто стоит за ней. II как потом будет стыдно всем, кто ей поверил! Товарищи! Я знаю, что вы не будете голосовать за исключение Зайцева просто потому, что знаете Ермака.
К своему месту я пробирался красный, как помидор, потому что мне неистово аплодировали. Но все-таки опять некоторые почему-то смеялись — беззлобно и лукаво. Даже корреспондент не выдержал и ухмыльнулся.
Слово взяла Римма. Как я и подумал, она говорила главным образом об Иване Баблаке. Какой он хороший бригадир и прекрасный человек. А его прошлое… оно невозвратно, и стыдно упрекать за него человека, ставшего на честный путь. И не было бы этого страшного прошлого, если бы Родион Евграфович Баблак не оттолкнул маленького племянника. Хуже того — заверил друзей покойного брата, что ребенок умер. Кто мог предполагать такую чудовищную ложь?