Корень зла
Шрифт:
— Ах они псы смердящие! Ах окаянные! Что смеют говорить?! — загудела толпа. — Дай их нам, государь! Дай нам, мы в клочья изорвем!
— Не смейте и пальцем тронуть их! — грозно крикнул царь Дмитрий. — На то есть суд! Пусть допросят и судят по закону.
И он твердо проследовал далее со своею свитою, между тем как стража уводила к приказам Тургенева и Калашника, связанных по рукам и ногам и осыпаемых злобными насмешками площадной черни.
XIII
НАЧАЛО КОНЦА
В последних числах сентября в один из воскресных дней, когда Шуйский вернулся от обедни
— Ступай скорей наверх в светелку, там ждут тебя! Князь Василий поднялся по лестнице в светелку и застал там дорогую гостью, Мавру Кузьминишну. Боярыня-казначея сидела на лавке под образами, закутав лицо свое густою фатою.
— А! Вот не чаял тебя увидеть, боярыня! — вкрадчиво и нежно произнес Шуйский, кланяясь боярыне в пояс. — Ей-ей, не чаял! Думал, ты уж и позабыла обо мне…
— Что ты, что ты, князь! Денно и нощно помню о тебе и о твоих делах… Да все, вишь, несподручно было отлучиться! Боюсь, не подсмотрели бы!
— Ха! Ха! Ха! Вот ты какая пугливая, боярыня, нынче стала! Уж не за славушку ли свою боишься? Так ведь я ж теперь не холост хожу, женатый, и жена-то молодая да красавица еще какая… Ну, ну, садись-ка, гостья дорогая! Рассказывай, что в терему-то там у вас творится?
— Да что, боярин? Точь-в-точь, как ты сказал тогда, так и сбылось, словно бы ты наколдовал! Ведь наша-то царевна головушку повесила…
— Что ж так?
— А то, что милый-то дружок уж нынче не так часто к ней жаловать изволит, как бывало прежде. Случается, что два и три дня сряду не бывает, и как потом придет, так слышим, все она к нему с укором да со слезами, а он все с отговорками… А то и гневаться изволит!..
— Ну, это уж само собой! Чего ж ей больше ждать? Теперь он, чай, и сам не рад. Куда она ему? Колодой поперек дороги лежит… Теперь, боярыня, я по душе тебе скажу, что ей не долго уж над ним величаться. Из Польши идут вести, что его невеста, польская княжна, собирается в дорогу, что польским послом едет сюда сам тесть его, пан Юрий Мнишек… Так, понимаешь ли, он и теперь уж рад бы сбыть куда-нибудь царевну, да все, вишь, жалеет ее. Ну, а дай пройти еще двум-трем месяцам…
— Да, да! Вестимо. Видно, что он к ней не прежним жаром пышет, а уж что остыло, то и постыло.
— Вот ты теперь, боярыня, ее и пошевеливай! Все ей в уши дуй об этой невесте царской, да об ее приезде расписывай, да сокрушайся о горькой доле царевниной… Да все тверди о том, что мать-царица не дает согласия на брак Дмитрия с царевной: «Не дала, мол, прежде, так теперь уж и подавно!» Так прямо и труби…
— Буду трубить, князь-батюшка! Да только уж и ты, смотри, не позабудь меня, пристрой ко двору царицыну, как станут молодой-то царице двор подбирать!
— Не забуду, не забуду, боярыня. Как можно позабыть!.. Ты только помоги нам сбыть с рук царевну, а там уж я за тебя горой перед царем и перед царицей!
— Ну, вот и спасибо! И прощенья просим до первой вести!
И толстая боярыня, распростившись с Шуйским, проворно юркнула в одну из трех боковых дверей светелки. А Шуйский сел к столу и задумался… В голове его стройно, тонко и последовательно слагался обширный план заговора, который должен был погубить Дмитрия, а Шуйскому открыть прямую и широкую дорогу… Куда? К чему? Он сам еще не мог бы ответить на эти вопросы.
Холодный и ясный октябрьский утренник
Царевна Ксения после бессонной ночи, проведенной в слезах и томлении, в тяжких мучениях оскорбленного женского самолюбия и обманутой любви, едва поднявшись с постели, вышла в сад в собольей шапочке и собольей телогрейке. Ей было любо на холодном утренничке, ее груди дышать здесь было легче; она видела над головою не раззолоченный полог своего богатого ложа, не тяжкий, давящий свод терема, а высокое небо и простор, среди которого она свободно могла носиться крылатою мечтою. Ей нравились в этом небольшом садике даже эти полуобнаженные деревья с их облетевшею красою. Она смотрела на них, видела, как легкий ветерок налетал на них и, обрывая листья, крутил их по дорожкам, и говорила с грустью:
— Так и он налетел на меня, потешился и бросил меня, сиротинку!
В этих грустных мыслях царевна подошла к своей любимой беседке в этом небольшом верхнем садике и вздумала, поднявшись по лестнице на вышку беседки, полюбоваться видом широко раскинутого города, только что пробуждавшегося к своей обыденной жизни и деятельности.
И только поднялась она на вышку, только присела на скамью и глянула вдаль, на густо застроенное Замоскворечье, где из тесной массы бревенчатых построек красивыми пятнами выделялись белые церкви со сверкавшими на солнце крестами, как вдруг внизу на улице послышался глухой шум, гул голосов и топот коней и в промежутках заунывное, погребальное пение…
«Верно, чьи-нибудь похороны?» — подумала царевна, и, набожно крестясь, прикрыв лицо фатою, она наклонилась над остриями частокола, стараясь заглянуть на улицу… И обомлела от страха.
По улице без всякого порядка валила по обе стороны пестрая толпа всякого мелкого люда, всяких зевак и оборвышей, а посередине, медленно выступая, двигалось грозное и печальное шествие. Впереди ехали на конях царские стольники, за ними ехал дьяк, державший в руках какое-то длинное рукописание, за дьяком шел старичок-священник в черных ризах с крестом в руке. За ним среди стрелецкой стражи медленно шли двое осужденных на казнь в белых саванах поверх платья с восковыми свечами в руках. Оба были молодые, стройные красавцы, особенно тот, что повыше ростом: плечистый русоволосый курчавый молодец с открытым, чисто русским лицом. Оба медленно и спокойно выступали, позвякивая на ходу тяжелыми ножными цепями, и пели погребальные песни, отпевая себя заживо, готовясь сойти в отверстую перед ними могилу. Их свежие, звучные, ровные голоса доносились до слуха царевны, которая могла даже разобрать отдельные слова… Но не эти слова, не эти звуки ее поразили: поразило то, что она узнала в осужденных на казнь Петра Тургенева и Федора Калашника… Она видела, с каким твердым и спокойным мужеством они шли на смерть, и ей вспоминались последние слова Тургенева: «Не умела ты, государыня, оценить своего верного слуги!..»