Кормление старого кота. Рассказы
Шрифт:
Савинков, не замечая пристального взгляда фальшивого делопроизводителя.
Варшава казалась раем после голодного Петрограда, и бывшая смольнянка задумчиво разглядывала витрины, отправляясь гулять в
Лазенки.
Человек с армянской фамилией уехал в Москву доучиваться в
Военной академии, и за ним уехала девушка.
Ай-вай, Азербайджан… военные лагеря…
Ай-вай, яблоки.
Теперь уже с сочным надкусом моего деда, перебравшегося к сестре в Баку.
Фамилию бывшего делопроизводителя знал каждый пионер, она была воспета в тысячах стихов и выбита
Баку явился Ленинград.
Фамилия спасала его жену и тогда, когда уже сам делопроизводитель превратился в портрет на стене, удачно умерев за год до гибели своих друзей.
И умерев, разумеется, своей смертью.
Третье путешествие было внутриквартирным – маленькими шажками я осваивал пространство. Сначала кухня с коричневым саркофагом швейной машинки на окне, такой же огромной, как и машинка для печатания букв, буфетом, в котором дверь была пустой формальностью, так как время растворило в себе ее витражное стекло, и центр кухни – кувшин с кипяченой водой, постоянно пополняемый.
Представить себе кухню без этого кувшина невозможно.
Маленькая комната была наполнена книгами.
Моя жизнь протекала в ней, ограниченная раскладушкой и уродливым столом, покрытым линолеумом. В этой комнате мне надевали отвратительные колготки с мешками на коленях.
На самой большой, пустой, стене висел огромный ковер погребальной черно-красной расцветки. На ковре жили тяжелый охотничий нож и боевая рапира. Сломанная потом, она стала первым горем моей жизни, детскими слезами и гневом отца.
Я отправлялся в плавание длинным коридором, уменьшенным книжным стеллажом с растрепанными журналами, оставив на траверзе ванную и оглянувшись на люк в потолке – ход на загадочные антресоли, где хранились во множестве…
Чего только там не хранилось.
В заплатанном вещмешке лежали разноцветные сопротивления и конденсаторы, стояли чемоданы с электролампами, лежали старые лыжи и вещи непонятные, продолговатые и круглые, нужные для воспитания моей созерцательности.
Я выходил в большую комнату как в океан, мимо скрипящей панцирной сеткой дедушкиной кровати и такой же бабушкиной.
Бабушка редко вставала с постели, и постель эта тоже была особенной – груда одеял и подушек. Дедушка лежал рядом и смотрел телевизор. Они вообще любили смотреть телевизор, и, казалось, им было безразлично, что именно он им показывал. Главное было – движение фигур на экране. Позднее я понял, что они не всегда могли уследить за сюжетом, а иногда, сбившись, начинали болеть за компанию негодяев и оттого – сердились на непонятный фильм.
Больше всего старики любили спорт. До последнего времени дед отжимался утром, тяжело дышал, кряхтел, и это дыхание вошло в мое сонное детство началом дня. Я слушал его в темное зимнее утро, просыпаясь на маленьком диванчике, куда, ближе к балконной двери, я переселился из маленькой комнаты.
Но огромная рука набоковского шахматиста вынимала меня из упоительного путешествия по комнатам.
Надо было идти в магазин. Посылала меня туда мать, вручив авоську
Для того чтобы купить сливочное масло, нужно было спуститься на дно улицы Горького и пройти три минуты до так называемого
“инвалидного” магазина.
Все магазины назывались по-особенному: “Чешская” булочная, где лежало сливочное полено в окружении ирисок “Золотой ключик”, трюфелей, шоколадных зайцев и конфет “Ласточка”… Шоколадные зайцы там обмахивались веерами шоколадных плиток, и в маленькой витрине масляно светились разноцветные торты… Впрочем, это было уже в другом магазинчике, на углу Горького и Большой
Грузинской, там, где раньше ходил трамвай. Магазин “Динамо”, он же просто “Спорт”… “Динамо” склонялось: говорили – “в Динаме”.
Загадочный ресторан “Якорь” манил швейцарским кантом и фуражкой.
Швейцар, обороняясь от очереди, твердил что-то невнятное.
О детстве отца я так ничего и не узнал, оно осталось с ним, и там, в нем, катился в яму Трубной площади трамвай, который вагоновожатый тормозил ручным тормозом. Он ехал мимо стены
Рождественского монастыря, на которой висел плакат, призывающий есть вкусных и полезных крабов. Москва была наполнена этими плакатами – и это все, что я знаю об этом детстве.
Детство его отца, второго моего деда, я почему-то представлял себе более отчетливо. Дед писал воспоминания, которые хранились у меня на дне шкафа в пяти зеленых папках.
Эта рукопись отмечена несмываемым гадостным стилем партийной печати и партийной литературы: “Через сорок лет мне удалось снова побывать в Валунцах. Теперь я не шел, а ехал в комфортабельной машине и тоже – через перелески и небольшие речушки, минуя обширные поля, по гудроновой дороге. Был август
1970 года. Уборка зерновых уже закончилась, но кое-где виднелись комбайны…”
Листы машинописи с хорошо пропечатавшейся буквой “ять” сливаются в одно – перечисление газетных и партийных работников. Писал он с обезоруживающей откровенностью.
“…И пошли у нас хутора и хуторишки, правда, эта практика правых была потом разоблачена А. А. Ждановым. Корчевать кулаков
Ашихиных поехал сам Миронов, пригласив меня с собой”.
Внезапно, оборотной стороной листа, в текст вклинивается совсем другое: “…бежать на самолете в СССР вместе с семьей и нач.
Генштаба, но самолет потерпел аварию над территорией Монголии, и маршал погиб. Все говорит о том, что в Китае идет ожесточенная борьба за власть, и не последнюю роль в этом играет Джоу
Эньлай”. И тут же другая вставка: “…на станции от беженцев я узнал, что нашего города Вилковшис не существует с 22 июня.
Занят немцами Вильно, враг под Ригой”.
“А народ – мужчины и женщины (так написано) – принаряженные, веселые, все идут и идут. Вот промчалась группа колхозников на велосипедах, проскочил урча чей-то мотоцикл. Мчатся колхозники на тарантасах из Мухинского сельсовета. А вот проехала большая телега, в которой полно женщин в разноцветных одеждах. Да, есть чем вспомнить жизнь в городе Горьком в тридцатых годах, полную журналистского напряжения и творческого огня”.