Корни в земле
Шрифт:
Толстый человек, отдуваясь и тяжело дыша, утирал громадный лбище громадным клетчатым платком и, делая после каждого слова антракт, в виде глубокой передышки, говорил:
— Это (передышка) как же (передышка) будет (передышка) теперича?
— А что? — недоуменно поднял я голову.
— Значит, это выходит, что жить не по-хорошему нужно, не в браке, а в разврате — да? В гнусности — да?
— Именно?
— Раз свадьбы не сделаешь — что ж оно выйдет? Ясное дело.
— Какой свадьбы?
— Какая бывает. Между двумя.
— Которыми?
— Вообще. Барышня, скажем, и кавалер.
— Ну?
— Между
— Так кто ж им мешает жениться?
— Без свадьбы-то?
— Со свадьбой!
Толстяк охнул и, как кит, выпустил из ноздри струю воздуха, поколебавшую гардину на окне.
— Где-же это вы, скажите на милость, свадьбу теперь увидите?
— А что? Пост?
— Тоже вы скажете — пост. Пост дело проходячее: пост ни при чем.
— А что не проходячее?
— Читали, что всякое питье хотят уничтожить?
— Читал. Прекрасная мысль.
— Умники вы!.. Новомодные танцоры. Шаркуны, трам-блям… Вот и выдумываете бо-зна-что!
— Однако, при чем тут свадьба?
— О, Господи-ж! Да какая христианская душа без выпивки свадьбу справит? Ведь куры ж засмеют. Господи, Господи!
— Какой вздор. Обряд бракосочетания не требует выпивки.
— Так-с. Вы по-умному все, по-балетному рассуждаете. А дозвольте вас спросить: вернумшись?
— Что такое — вернумшись?
— Вернумшись с этого бракосочетания, как вы выражаетесь, что они должны делать?
— Молодые?
— Да-с. И молодые, и старые.
— Чай пить.
— Это на свадьбе-то?! Да пригласи меня человек на такую свадьбу — я и ему и его невесте всю прическу чаем ошпарю!
— Пусть не приглашает.
— Это меня-то? Дядю-то? Кто его после такого поступка лечить будет?
— Однако, согласитесь сами, что таким образом для вашего племянника создается безвыходное положение.
— То-есть для племянницы. И верно, что безвыходное. Где уж тут замуж выходить при этом самом! Позорь один, смехота.
— Не понимаю, почему. Будто все дело в выпивке.
— Ну, вот и говори с ним. Свадьба это али нет?
— Свадьба.
— Музыка должна быть? Туши она должна играть? Под какой же дьявол она будет играть туши, ежели выпить нечего? За мое-то здоровье, за дядюшкино, должны пить или, может быть, скажете — не должны? За молодых должны пить или не должны? Керосин пить будут, клюквенный сироп? Молодым должны кричать горько! или не должны? А где ж тут горько? От чего? От чего?! Ora моржовой воды?!!
— Что это за моржовая вода?
— Лечебная. С пузыречками. Орел на этикетке.
— Боржом!
— Это все едино. Пить я его не буду…
— Ну, и что же?
— Так вот, при таких обстоятельствах, я вас спрашиваю, что это получится: свадьба или похороны? Чем молодые потом такой день вспомнят? Похороны? Да теперь и похороны тоже… Доведись на меня — никогда бы я при таких делах не похоронился.
— Похоронят! И спрашивать не будут.
— Разве что. А только вот уж всякий на таких похоронах скажет: Собаке собачья смерть. И действительно!
Он всплакнул в платок, высморкался и обратил на меня маленькие покрасневшие глаза.
— Простите вы меня, сырой я. Так вот вам какие похороны. Певчие без водки злые, как собаки, петь будут безо всякой чувственности, поминальщики за блинами,
Он снова полузаплакал в платок, полувысморкался.
— Детки, говорю я… Так некрещеными им, значит, и ходить? Ни нашим, ни вашим, да?
— Ну, уж крестины, простите…
— Нет, это уж вы мне простите! Не желаю я вам прощать — лучше уж вы мне простите! Это какие же такие крестины должны получиться, когда за здоровье младенца, за евонную мамыньку, за крестных — так уж и не выпьет никто?! Это вы как понимаете? Да ведь после таких крестин младенец и лапки кверху задерет.
Я засмеялся.
— Выживет.
— Выживет? Почему выживет? Потому что пусть лучше некрещеным бегает, чем…
Очевидно, глаза его устроились в свое время на сыром, болотистом месте. При легоньком нажатии платка в этих двух кочках проступала обильная вода.
Высморкавшись особенно щеголевато и громко, он сказал с грустной мечтательностью:
— Ну, конечно, что же это за жизнь. Так и будут ходить — некрещеные, невенчаные, непогребеные… И помирать скверно и жить не сладко.
И вдруг, вспомнив что-то, с новой энергией застонал толстяк:
— А праздники!! А Рождество и Пасха?! Пришел ко мне, скажем, Семен Афанасьич. Драсьте — драсьте. Понравилась ли вам заутреня? Пожалуйте к столу. Крякнет Семен Афанасьич, потрет руки, пригладит усы, подойдет к столу… (он всхлипнул), подойдет это он к столу — ветчина тут, поросеночек, колбаса жареная, птички разные разрумяненные… И что же! Все это по столу стелется, все это низко, простите! А где же вершины духа человеческого? Где же эти пирамиды, обелиски, радующие взоры и уста! Как же может Семен Афанасьич съест поросеночка? Как ему в глотку полезет жареная колбаса? Как у него подымется рука золотистенький грибок в рот отправить? Да не сделает же этого Семен Афанасьич! Не такой это он человек. Выронит вилку, шваркнет хлебцем, уже заранее для первой рюмки приготовленным — в поросенка, плюнет на стол и уйдет. Это Рождество, по-вашему? Это Пасха? Это колокольный звон или ваше трам-блям?!! Нечистый возрадуется — и горько восплачем мы! Да я в такой праздник сейчас же работать, как в буденный день, пойду. Знаете вы это? Что мне такой праздник? Да вам самим лучше меня занять работой в такой праздник, а то ведь я на людей бросаться буду, кусаться буду, землю ногами рыть!! Ведь раньше, вы подумайте, что было: с утра собираешься, чтобы пить, потом пьешь, потом опохмеляешься, тошнит, значит, тебя, голова болит — ан, смотришь, день и прошел. А нынче что я буду делать? Пойду да Семену Афанасьевичу стекла и побью.
— Это зачем-же? — удивился я такому странному заключению.
— А с досады. Двадцать лет мы с ним вместе пьем — так это как вынести? Да уж что там о праздниках говорить… А будни! А моя работа?! — подрядами я занимаюсь. Как же я с нужным человеком дело сварганю, как я его удоблетворю — лимонным сюропом или голланцким какаом? На голову он мне выльет сюроп. Да ну вас!!! — вдруг махнул он рукой. — Пойду. Доведете вы меня когда-нибудь до кондрашки…
Ушел, не забыв надавить красным платком свои водоточащия кочки…