Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
Шрифт:
Хотя Корчак и Черняков не упоминают об этом в своих дневниках, они оба (а их дружба началась еще в предвоенное время, когда они вместе работали в области социального обеспечения детей) наверняка говорили между собой о необходимости предоставить детям место, где те могли бы получить разрядку, выплеснуть сдерживаемые эмоции. А что может лучше служить этой цели, чем игровая площадка?
В мае 1942 года председатель юденрата объявил (так же официально, как он объявлял о программах обеспечения продовольствием и другими жизненно необходимыми вещами), что юденрат создает несколько небольших игровых площадок, где дети смогут качаться на качелях, спускаться с горок
Среди пятисот почетных гостей, приглашенных на церемонию открытия игровой площадки 7 июня в 9-30, был и Корчак. Члены юденрата занимали официальную ложу. В ожидании начала Корчак с Зилбербергом и другими гостями сидел на залитой теплым солнцем скамье и слушал игру оркестра еврейской полиции. Внезапно музыка прервалась. Наступила тишина. Все взоры обратились к входу на площадку, где появился Адам Черняков в белом костюме и белом тропическом шлеме. Грянула «Атиква», все встали, и председатель с супругой в сопровождении полицейских прошли к своим местам. «Что скажешь о нашем короле? — прошептал Корчак на ухо Зильбербергу. — Неплохой спектакль».
В своей взволнованной речи, которую тут же переводили с польского на идиш и иврит, Черняков убеждал присутствующих в необходимости сделать все возможное, чтобы дети пережили эти трагические времена. Жизнь тяжела, сказал он, но нельзя сдаваться — надо строить планы на будущее и работать. Это только начало, он намерен создать игровые площадки по всему гетто. Более того, он собирается открыть институт для подготовки учителей и балетную школу для девочек.
Когда Черняков закончил свою речь, оркестр заиграл марш, и несколько групп школьников и учителей торжественно прошли мимо трибуны. Потом были песни, танцы, гимнастические упражнения. Всем детям вручили пакетики с конфетами из патоки, изготовленные в гетто. «Церемония произвела на присутствующих сильное впечатление, — записал Черняков в дневнике. — Бальзам на мои раны. На улице были улыбки!»
Черняков также пытался улучшить ужасающие условия, в которых находились тысячи юных контрабандистов, схваченных немцами и брошенных в переполненную тюрьму для несовершеннолетних преступников. Когда ему удалось получить разрешение для некоторых из них посетить игровую площадку, он был поражен, увидев, что эти так называемые (по терминологии немцев) преступники были просто «живыми скелетами из категории уличных нищих». Черняков пригласил их в свой кабинет и был растроган, когда «восьмилетние граждане» говорили с ним как взрослые. Каждому он дал плитку шоколада и тарелку супа. А когда дети ушли, Черняков не сдержал слез, чего не случалось с ним уже давно. Но слезами горю не поможешь. Председатель юденрата взял себя в руки и вернулся к своим делам.
Черняков спокойно отнесся к упрекам, что в столь трудное время он так много сил уделяет игровым площадкам. Он даже шутил по поводу еврейского оптимизма: «Два еврея стоят в тени от виселицы. «Положение не безнадежное, — говорит один из них, — у них нет патронов». Но и желая поверить в то, что положение не совсем безнадежно, Черняков не обманывал себя, приукрашивая картину. Он сравнивал себя с капитаном корабля из когда-то виденного фильма: «Когда судно идет ко дну, капитан, дабы поддержать дух пассажиров, приказывает оркестру играть джаз. Я решил следовать примеру этого капитана».
Случались периоды — например, эти первые две недели июня, — когда Корчак не мог заставить себя взять в руку перо и сделать запись в дневнике. «Генрик болен, он все равно не сможет печатать», — говорил себе Корчак, пытаясь оправдать свое бессилие, хотя прекрасно знал, что место Генрика могли занять и другие. В те ночи, когда он находил в себе силы писать, время летело быстро. Вот полночь, а через мгновение — три часа утра. Изредка его прерывал вскрик ребенка. Когда Менделеку снился страшный сон, Корчак переносил мальчика в свою постель и успокаивал, пока тот снова не засыпал. По приютской генеалогии, Менделек, сын одного из воспитанников, был его «внуком».
Были у Корчака и свои «страшные» сны.
Одна ночь: «Немцы и я без нарукавной повязки после комендантского часа в Праге (район Варшавы на правом берегу Вислы). Я просыпаюсь. Еще сон. Я в поезде, меня двигают, толчками, каждый раз перемещая на метр, в купе, где уже есть несколько евреев. Некоторые умерли в эту ночь. Тела мертвых детей. Один мертвый ребенок в ведре. Еще один, с содранной кожей, лежит на досках в покойницкой, он еще дышит».
Второй сон, без сомнения, связан со слухами о том, что увезенные на поезде люблинские евреи были зверски убиты. Эти дети с содранной кожей, должно быть, казались ему похожими на его воспитанников, лишенных почти всего, но все же еще живых, еще дышащих. И как же силен был его невысказанный, скрытый страх, что их ожидает такая судьба.
В ту же ночь Корчак увидел третий сон, о своем отце, и в этом сне отразился его голод, скрытый глубоко под главной заботой его жизни — заботой о детях. «Я стою высоко на шаткой лестнице, и отец заталкивает мне в рот кусок пирога с изюмом, большой кусок, покрытый сахарной глазурью. А все крошки, что падают из моего рта, он сует к себе в карман».
После этих снов Корчак проснулся в поту. «Не означает ли такое пробуждение в момент, когда не видно выхода, близость смерти? — пишет он в дневнике, и с горьким юмором добавляет: — Каждый может без труда уделить пять минут смерти, где-то я об этом читал».
Он не пытался интерпретировать эти сны, в которых оказывался бессильным спасти и себя, и своих детей, но и не позволял им мешать его ежедневному противостоянию немцам, ежечасным усилиям сохранить детям жизнь. А днем его не оставляли сны наяву, мечты о собственном всемогуществе, которое позволило бы превозмочь реальность, взмыть над стенами гетто. Эти мечты, в которые он погружался на протяжении десятилетий и записывал в блокнот, озаглавленный «Странные события», теперь были наполнены маниакальными фантазиями о победе над маниакальным врагом:
Я изобрел машину, напоминающую микроскоп. (Даже представил себе подробную конструкцию этого сложного механизма.) На шкале 100 делений. Если установить регулировочный винт на цифре 99, то все, что не содержит хотя бы одного процента человечности, должно умереть. Объем предстоящей работы не поддается описанию. Мне следовало определить, сколько людей (живых существ) будет каждый раз изыматься из обращения, кто должен будет занять их место и каковой будет природа этого нового, очищенного мира. В результате года напряженного труда (по ночам, разумеется) я завершил половину дистилляции. Теперь в живых остались люди, бывшие животными лишь наполовину. Остальные сгинули. Я спланировал все с предельной тщательностью, до последней мелочи. Лучшим доказательством этого служит тот факт, что сам я был полностью исключен из этой системы. Простым поворотом регулировочного винта моего микроскопа я мог бы изъять и собственную жизнь. А что дальше?