Королева
Шрифт:
— Да что же тут взвешивать?
— Как что! Да вот, например, твоя наружность…
— Что ж моя наружность? Кажется, моя наружность…
— Экий ты, братец, обидчивый. Дело не в том, что ты имеешь успех у барышень: барышни это одно, а знаменитый писатель другое. Нашим барышням твои длинные волосы нравятся, а ему навряд ли понравятся. Я, брат, видел его портрет: у него волосы-то ёжиком острижены. Это, брат, прежде писатели длинные волосы носили, а теперь другая мода.
— Что ж, волосы, можно, пожалуй, остричь…
— Непременно остриги:
Писатель посмотрел в зеркало и поднял со лба волосы.
— Гм. Пожалуй, это верно.
— Уж чего же верней. Вот тоже рубашка. Непременно, братец, надо крахмальный воротник. И непременно, как у него отложной-стоячий. Это я тебе свой дам, воротничок и рубашку.
— Широко будет.
— Широко — не беда. Вот если узко — скверно: точно изюм в прянике. Галстук тоже надо будет поаккуратней. Вот жалко — бархатного пиджака у тебя нет… Теперь, брат, как я читал, всякий писатель и художник норовит бархатный пиджак себе сделать.
— Ну, это дорого. Когда-нибудь потом разве.
— Гм. Потом. Зачем же откладывать. Можно по случаю какую-нибудь женскую юбку купить бархатную. Впрочем, оно, пожалуй, и лучше, что нет сейчас. Сюртук для такого визита приличнее. А в пиджаке, хотя и в бархатном, за амикошонство может счесть.
— Да у меня и сюртука нет.
— Жалко, что мой тебе чересчур велик. Ну, да это не беда: у меня тут певчий есть, приятель, знаешь, Оглоушев; с него как раз сюртук по твоим фасонам будет.
Он осмотрел писателя деловым взглядом.
— Ну, остальное касательно внешности, кажется, всё в порядке. Вот брюки у тебя на коленках очень того… вытянуты, точно ты архиерейский служка, а не писатель. Ну, да это сойдёт. Теперь другое: есть ли у тебя визитная карточка?
— Ну что там, какая там визитная карточка. Зачем ещё?
— То есть, как же это зачем? Надо же ему знать, с кем он имеет дело.
— Я отрекомендоваться могу: писатель Иван Иванович Степанов.
— Так, так. А почему же он будет знать, что ты не самозванец? Ещё за шпика, пожалуй, примет. Может быть, так: ты возьмёшь мою карточку, а Степанов, скажешь, твой псевдоним.
— Нет, я от своего имени отрекаться не намерен. Волосы остригу и воротник твой одену, и сюртук певчего, а уж своё имя — извини.
— Ну, ну, хорошо, хорошо. Экий ты, братец, недотыкомка. И так обойдёмся. Можно автограф дать. На картоне возьмёшь и напишешь автограф. Это, пожалуй, даже ещё лучше будет. Автограф и подпись под трагедией. Вне сомнений.
— Ну, это ты уж слишком. Что он Нат Пинкертон, что ли?
— На всякий случай не мешает. Трагедия с тобой?
— Со мной.
— И рассказы с тобой?
— Со мной.
— И письмо Силачева с тобой?
— Со мной.
Кругликов выпрямился, торжественно подошёл к писателю, положил ему обе руки на плечи и с раздувающимися ноздрями дрожащим от волнения голосом произнёс:
— Ну, братец, в путь. Видимо, сама судьба послала сюда Агишева. Я чувствую, что звезда твоя восходит. Он, наверное, будет потрясён твоей трагедией. Определит её на сцену… А уж там, брат, поприще широко: знай работай, да не трусь. Вот за что тебя глубоко я люблю, родная Русь! — не совсем кстати, но с большим чувством продекламировал он, и оба приятеля, растроганные, заключили друг друга в объятия.
II
После того, как парикмахер обработал голову писателя, тот чуть-чуть не зарыдал, увидя себя без пышного украшения, припасённого в жертву новой столичной моде. Ещё рука его делала машинальные движения, как бы откидывая назад густые пряди, но эти движения были жалки и беспомощны, как движения куриных крыльев.
Сам Кругликов втайне пожалел о своей опрометчивой настойчивости, вспомнив, что, кроме Агишева, было много других столичных писателей с длинными волосами. Лоб, действительно, казался больше, но зато вся голова до такой степени потеряла в объёме, что напоминала одуванчик после того, как на него сильно дунут. Впечатление от этой головки получалось очень жалкое, особенно, когда Степанов провалился в своей собственной шапке.
Терзали угрызения совести, и чтобы загладить их, Кругликов пожертвовал лучшим своим воротником. Но и воротник был безмерно велик. А от певческого сюртука так несло ладаном, что, казалось, он таил в себе тридцать тысяч панихид.
Но этим не исчерпывались заботы: главное было впереди. Предстояло выработать весь церемониал визита — все, начиная от первого поклона и кончая приветствием, с которым молодой писатель должен обратиться к своему собрату.
— Ну вот, хорошо. Ты подаёшь свою карточку, и там говорят: проси.
Писатель побледнел от одного этого представления, и так вобрал в себя воздуху как будто собирался лететь.
Кругликов неодобрительно покачал головой.
— Экий ты, братец, чудак! Вытянулся во фронт, как солдат. Будь поразвязнее. Ведь он хоть и генерал от литературы, а всё-таки, как-никак, вы коллеги. Ещё, может быть, ты превзойдёшь его.
— Ну, уж ты скажешь!
— И скажу. Но дело не в том. Самое лучшее, по-моему, принять такую позу: правую ногу выставить, а левую за спину; лёгкий поклон… таким манером он протягивает тебе руку… Ты не вздумай ему первый руку протянуть. Это, брат, по чину не полагается. «Здравствуйте, коллега, прошу вас садиться».
Кругликов так вошёл в свою роль, что опустился в кресло и сделал покровительственный жест, совсем ему несвойственный. Но так как приятель его после первого вступления не подавал никаких признаков жизни, он опять вернулся к настоящему:
— Ну, что же ты, братец, онемел, точно рыба. Нельзя же так. Он подумает, что ты пришёл к нему на бедность просить.
Писатель возопил, оробев:
— Да, хорошо тебе разговаривать! Если бы ты был в моем положении, тогда бы понял меня. У меня при одной мысли во рту пересыхает и в горле спазмы делаются. А тут ещё остригся… голова кажется такой лёгкой, как будто её и нет совсем. Я, кажется, не пойду.