Королевская примулаРоман
Шрифт:
— Ну, какие стишки ты знаешь? — рассеянно спросил отец, продолжая писать.
— Буря мглою небо кроет…
— Хорошо. А еще?
— Эй, комроты, даешь пулеметы, даешь батареи, чтоб было веселее!
— Ну так, давай «Буря мглою», только, пожалуйста, не торопись. — Отец снова взялся за карандаш.
Когда Отар дошел до слов: «Выпьем с горя, где же кружка? Сердцу будет веселей», отец вдруг о чем-то вспомнил, вынул из чемоданчика кулек с рафинадом, пачку чая и еще мешочек с грецкими орехами. Спрятав папку, он начал колоть ножом сахар, получалось у него не очень ловко, кусочки летели на пол, вошла мама, улыбнулась и сказала, что можно не весь сахар колоть:
— Поручи это дело нам, мы как-нибудь сами справимся.
Положила
— Наш папа не знает пока, что такое классовый паек. И слава богу. Иначе бы он забыл про свои кавказские замашки, — Нина грустно улыбнулась мужу. — Между прочим, в августе нам отказали в пайке, как семье дворянина. Вызвали на заседание комиссии, там у них была только справка из университета, из твоего старого титульного списка. Я им сказала, что муж на фронте, а председатель спросил без особого интереса: «А с какой стороны?», я ответила: «С нашей», а он опять: «С какой с нашей? Красный он или белый?» Я ответила: «Красный». Председатель оторвался от бумаг, оглядел меня недоверчиво, предложил сесть и пропел изумленно: «Ну и дела, дворяне в Красную Армию пошли, ну и дела… А справка есть?» А справки не было… Я показала заметку о тебе в «Известиях», он посмотрел на нее и сердито предложил: «Вы эту „Известию“ себе на память оставьте, а нам справка нужна». Ну пока я собирала справки для этой справки, прошел срок. Правда, за август нам выдали муку и крупу, а вот сахара не дали.
Потом взрослые долго говорили о чем-то своем, отец ломал руками орехи и клал их перед Отаром, а из одной половинки скорлупы сделал кораблик, прикрепил ко дну мякишем спичку, надел на спичку кусочек газеты, пустил кораблик в блюдце с чаем, подул, и поплыл кораблик, слегка покачиваясь на волнах.
— Я хотел бы совсем немного отдохнуть, приятель, — обратился отец к малышу, — не возражаешь?
Мама закутала Отара и отвела к Марье Матвеевне. Та достала очки, книжку с Коньком-Горбунком на обложке и принялась негромко, с выражением читать про охоту Ивана на жар-птицу. Минут через пятнадцать старушка зевнула раз, другой, качнула головой и сладко задремала, не выпуская, однако, книги из рук. Отар дал ей заснуть хорошенько, на цыпочках подошел к двери, тихонько открыл ее, оглянулся и бросился бежать по коридору.
Он бежал по длинному, тусклому, холодному коридору, заставленному старыми сундуками, диванами, кухонными шкафами и прочей рухлядью, бежал, что было сил, чтобы никто не догнал. Запыхавшись, он добежал до своей комнаты, схватился за ручку двери, она была закрыта. Начал колотить в нее кулачками и звать маму; никто не отвечал. Сын понял, что его обманули. Его отвели к чужой женщине и сказали, что папе надо отдохнуть, а сами ушли. Ушли неизвестно куда. Мама говорила, что обманывать стыдно. Когда Отар делал что-нибудь не то, но признавался честно, мать не наказывала его. А теперь сама обманула. Сын ненавидел ее, ненавидел соседку, к которой его отвели, ненавидел сказку, которую она ему читала, у него на всю жизнь сохранилась ненависть к счастливому дурачку Ивану, он ненавидел весь свет. Он сел у двери и громко заплакал и тут увидел в конце коридора Марью Матвеевну, которая бежала к нему, держась за сердце и причитая на ходу. Вдруг за дверью послышались шаги. Кто-то повернул ключ. Отар испугался, подумал, что это воры (за неделю до того обчистили одного соседа-пианиста), и бросился к старушке. Но отворилась дверь, и он увидал маму. Ее длинные черные волосы были распущены. Мама как-то странно улыбалась. Марья Матвеевна почему-то начала извиняться: «Боже, совсем стара стала, ох как это я» — и смотрела на мальчика как на человека, глубоко обидевшего ее.
— Что ж ты не дашь отдохнуть отцу? — с укоризной спросила мама.
— Пойдем, пойдем — схватила малыша за руку Марья Матвеевна.
— Не пойду, не пойду, — забасил на весь коридор Отар.
— М-да, — не очень
— А ты?
— А мне уезжать.
Мама торопливо скручивала волосы в тугой жгут.
Папа посмотрел на свои плоские черные часы и сказал:
— Скоро прощаться. За мной заедет друг.
Минут через сорок, постучав в дверь, в комнату вошел кряжистый, приземистый человек с громким голосом и настоящим маузером на боку. Он поздоровался, отрекомендовался: «Григорий Иванович», вытащил из-за пазухи точно такой же кулек с сахаром, какой был у папы:
— Не взыщите. Мои-то далеко, не везти же с собой гостинец. Ну давай, Давидушка, собирайся, до поезда меньше часа осталось.
Отец оделся, подошел к маме, взял ее за плечи, посмотрел в глаза, вдруг наполнившиеся слезами:
— Ну не надо, не надо, шени чири ме! [2] Тэпэрь ненадолго, — когда Давид волновался, его кавказский акцент становился заметнее. — Тэпэрь ненадолго. Но кто знает, если что-нибудь случится… Не плачь, слушай внимательно, если что-нибудь случится, езжайте в Тифлис. Все же там родные. Ты знаешь, у меня не все было хорошо с Петрэ, но в трудную минуту вас не оставят. А еще помни о том, что здесь, — Давид подошел к столу, вытащил папку, провел по ней рукой: — Старайся, чтобы не пропало.
2
Шени чири ме (груз.) — дорогая; букв: «твои болезни — мне».
— Ты что это, товарищ Девдариани, не по тому делу разговор затеял? — Григорий Иванович провел широкой костистой ладонью по подбородку. — Никуда мы с тобой не денемся. Воротимся. Делов слишком много накопится к той поре. Несогласный я, чтобы без нас те дела делали! Выше нос, товарищ командир роты! Никуда мы с тобой не денемся!
Отец подошел к сыну, прижал к щеке.
Сын заплакал. Ему казалось, что он знает, понимает, чувствует больше, чем кто-либо другой из находившихся в этой комнате, больше, чем этот незнакомый человек с громким голосом по имени Григорий Иванович; больше, чем Марья Матвеевна, которая сидит на кончике стула и вытирает платком глаза; больше, чем мама, которая соглашается отпустить отца, не спрашивая сына: а можно ли это делать? Почему так спокойны и молчаливы взрослые? Неужели не понимают эти умные люди, что папу нельзя никуда отпускать, что, если его отпустят, он не вернется. «Как сказать им об этом, как остановить их, кто поверит мне, кто послушает меня?»
— Папка, не уезжай! — сын бросился к отцу, обхватил его колени, крепко уперся ногами в пол: — Не уезжай, не надо, прошу тебя! Мама, скажи ему, скажи, не надо никуда уезжать, попроси его!
— Будь мужчиной, сын! — отец ласково потрепал волосы Отара, делая легкую попытку освободиться.
— Э-э, так не годится провожать, пожелай нам хорошего пути, да боевых побед, да скорейшего возвращения домой. А нюни распускать нечего, не маленький, поди, — в голосе Григория Ивановича зазвучала укоризна.
— Папка, не уезжай! — Сын бросился к отцу, обхватив его колени, крепко уперся ногами в пол. — Не уезжай, не надо, прошу тебя!
…Много раз вспоминал в жизни своей ту минуту Отар, и сердце его сжималось, и спрашивал себя, откуда знал он, что больше не увидит отца. Спрашивал и не находил ответа. Неужто и впрямь дано человеку предчувствовать беду в минуты несчастливого, беспомощного озарения? Эх, знать бы, что ждет впереди! А может быть, лучше не знать?