Королевская примулаРоман
Шрифт:
Однажды, примерно за год до того как пришло письмо Семена Лагинского, я услышал от дяди Петрэ:
— Видно, под конец жизни образумился Давид.
Что он хотел этим сказать? Я спросил. Он положил мне руку на плечо:
— Ничего, постепенно все образуется, постепенно все становится на свое место.
— Что «становится»?
— Подрастешь, узнаешь.
У Петрэ ровные белые и красивые зубы. Он знает это и, когда улыбается, показывает зуб мудрости. Двинуть бы кулаком по его артистической челюсти.
В углу на высокой тумбочке — ваза из старинного фарфора.
— Дядя Петрэ, — я кладу руку на вазу.
— Осторожно, осторожно! — испуганно восклицает Петрэ.
— Что
— Ничего, ничего, родная, — успокаивает ее Петрэ, а сам бледнеет.
— Дядя, что тебе известно о моем отце? Почему разговариваешь намеками. Для этого пригласил? Если не скажешь, ваза может нечаянно упасть.
Много раз в своей жизни я жалел о сказанном и пока — очень редко — о несказанном. Конечно, все это выглядело глупо… Но я уже начал и остановиться не мог.
— Что, с ума сошел? — Петрэ независимо положил ногу на ногу. — Ну поломаешь, потом что? Придется платить. Откуда, из какого кармана?
— Умные люди говорили, что ты должен мне из тех денег, которые получил за дом в Мелискари. Как-никак это был дом и моего отца.
— Глупости, глупости. Все это было до переворота, а те торги и те деньги давно признаны недействительными.
— Куда же ты дел их?
— Ах, Варлам наболтал… Пропил, прокутил, проел… устраивает?
Петрэ встал и заходил по комнате, заложив руки за спину. Я знал, что не хватит у меня силы духа стукнуть о пол чертову вазу. Надо было плюнуть на все, хлопнуть дверью и никогда больше сюда не приходить.
Я хотел сыграть на скупости этого человека, переборщил. Но в этот момент Петрэ незаметно посмотрел на вазу, и я понял, что он беспокоится, как бы я не привел угрозу в исполнение.
Если я сделаю это, он не удержится, ударит меня. Тогда можно будет ответить. И уйти с чистой совестью.
Я взял вазу в руки словно для того, чтобы рассмотреть надпись на дне.
— Слушай, не действуй на нервы. Хочешь знать, знай! Не маленький, все равно когда-нибудь скажут… Твоего отца считали предателем. Считали предателем, разумеется, красные. А некрасные считают героем. Что он погиб как герой, приведя в условленное место свой отряд. Вот и все, что мне рассказывали.
— Кто рассказывал? Кто этому верит?
— Невольно поверишь. Во главе красного отряда был сын дворянина.
— Кто рассказывал?
— Того давно нет. Умер. Перед самой смертью послал за мной. Служил он в одном полку с Давидом и все знал.
Петрэ хотел, чтобы я поверил ему. Он делал вид, что исполняет не очень приятную, но крайне важную обязанность. На его постном лице была написана скорбь.
— Знаешь, дядя? Я хотел бы спросить. Тебе… не противно жить на свете с таким характером? Думаешь, все, как ты? Прощай, больше не приду к тебе.
Петрэ обхватил лицо руками и несколько раз притворно всхлипнул:
— Лиана, что мы будем делать? Что мы теперь будем делать?
Вечером мы поднялись с Тенгизом на фуникулер, и я рассказал ему о разговоре с Петрэ.
Тенгиз мой друг, и секретов от него нет… или почти нет.
Тенгиз задумался:
— Давай на минуту представим, что Петрэ достойный и благородный человек.
Я взглянул на Тенгиза, но он успокоил:
— Представим на минуту. Представить можно все, что захочешь, Так вот, возьмет ли на себя смелость достойный человек сказать племяннику об отце столь предосудительную вещь, о которой знает понаслышке? «Одна барыня в шляпке на базаре сказала…» Где факты, где имена очевидцев? Кто может утверждать, что Давид был предателем?.. А с вазой ты собирался поступить неразумно. Это не лучший способ выяснять отношения. Старайся
— В тот момент я не думал, как буду думать о себе после.
— Что касается отца, ты знаешь сам, сколько раз и куда писала Нина. И знаешь, что отвечали ей; отряд погиб при загадочных обстоятельствах. Никто не мог сказать, как это произошло. Может быть, когда-нибудь все и откроется.
Через неделю после того разговора с Тенгизом меня принимали в комсомол. Этого дня я ждал давно и готовился к нему и волновался как маленький.
Я написал в заявлении, что хочу быть честным гражданином своей страны и обещаю не посрамить звание комсомольца, что знаю, какие обязательства беру перед комсомолом. Мой друг Кукури посоветовал после слова «своей страны» написать о сияющих вершинах, к которым ока идет, — сказал так будет красивее, Я подумал, если все так пишут — зачем же и мне? Но наш секретарь вообще вернул заявление:
— Хочешь быть оригиналом? Есть форма. Пиши как пишут все.
Больше он о заявлении не говорил, поинтересовался, как я знаком с Уставом, а потом долго изучал биографию.
— Расскажи подробнее об отце. Вот не знал, что он у тебя красным командиром был. Чего раньше не говорил?
Еще не было письма от Лагинского, и я ответил, что отец погиб в бою. Я верил в отца, и все же маленький червяк не давал мне покоя. А вдруг и правда знал что-то такое Петрэ? Я гнал от себя эту мысль. Вспоминал белые ровные зубы Петрэ, когда он улыбался.
Ждал, что на комсомольском собрании спросят про отца. И когда пригласили на сцену, почувствовал себя как в первый раз на баскетболе: пересох рот и слышал, как стучит в висках. Разговаривали со мной дружески. Спросили о правах и обязанностях — я ответил скороговоркой, заставлял себя говорить медленнее и громче, но не мог. Потом спросили, порвал ли я со своим дедом Георгием Девдариани, находящимся в эмиграции. Деда я никогда не видел, как же мог с ним порвать? Я задумался, это было воспринято как признак нерешительности. Выручил секретарь, который сказал, что внук за деда не отвечает. Потом он вспомнил про другого харагоульского Девдариани — Гайоза, который был секретарем Центрального Комитета комсомола Грузии, и сказал, что все мы должны брать пример с этого Девдариани. При этом оратор преувеличил, назвав товарища Гайоза нашим родственником. Вспомнили, как я с Кукури участвовал в сельской самодеятельности, кто-то громко назвал меня тренером-общественником (я полгода без особого успеха тренировал мальчишек младших классов) и заявил, что я-де подготовил второго призера всехарагоульского школьного розыгрыша (оратор умолчал, что в нем всего участвовали четыре команды). Одним словом, я с каждой минутой чувствовал себя все лучше. И отвечал спокойнее.
Я был одним из шести, принятых в комсомол. Через три дня пятерым вручили билеты. А про меня забыли. Я переживал. Зашел в райком, мне хмуро сказали: «Когда надо будет, вызовем» — еще больше испортилось настроение. Наконец, через неделю пригласили. Я приготовился к разговору. А мне сказали: «Принесите, пожалуйста, еще одну фотокарточку. Потерялась». Все дело было в карточке. А я бог знает о чем думал.
И вот пришло письмо Лагинского.
Я ненавижу этого человека. Отец догадывался, что он предал отряд. Я снова перечитал письмо и пожалел, что тогда, на рассвете, у отца оставалось в нагане только два патрона. Но… Если бы он убил Лагинского… вряд ли кто-нибудь другой поступил бы так, как Лагинский, — написал сыну врага. Разве не Лагинский помог мне узнать об отце? Значит, значит… имею ли я право относиться к нему однозначно?