Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
Испытуемая, или, как ее обыкновенно зовут в просторечье, кандальная, тюрьма построена обыкновенно совершенно отдельно, огорожена высокими палями – забором. Вдоль стен ходят часовые, что не мешает испытуемым бегать и из этих стен, на виду у этих часовых. Какой стеной удержишь, каким часовым испугаешь человека, которому, кроме жизни, нечего уже больше терять? И которому смерть кажется сластью в сравнении с этой ужасной жизнью в кандальной?
Доступ посторонним лицам в тюрьму для испытуемых закрыт. Их держат как зачумленных, совершенно изолированно от остальной каторги, даже больницы
От весны до осени, с начала и до окончания сезона бегов, испытуемым арестантам бреют половину головы и заковывают в ножные кандалы. И тогда сахалинский воздух, и без того проклятый, наполняется еще и лязгом кандалов. Еще издали, подъезжая к тюрьме, вы слышите, как гремит цепями, кандальная. От весны до осени наполовину бритые арестанты теряют человеческий облик и приобретают облик звериный, омерзительный и отвратительный. Что, конечно, глубоко мучит тех из испытуемых, которые ни о каких побегах не думают и решили было терпеливо нести свою тяжкую долю. Это заставляет их решаться на такие поступки, которые при других условиях, быть может, и не пришли бы им в голову.
Время работ как испытуемых, так и исправляющихся полагается по расписанию, глядя по времени года, от семи до одиннадцати часов в сутки. Но это расписание никогда не соблюдается. Если есть пароходы, в особенности Добровольного флота, которые терпеть не могут никаких задержек, каторжные работают сколько влезет и даже сколько не влезет. Тогда каторжане превращаются совсем в крепостных господ капитанов. И я сам был свидетелем, как работы, начинавшиеся в 5 часов утра, оканчивались в 11 часов вечера: разгружался пароход Добровольного флота.
Кроме трех дней для говенья и воскресений, праздничных дней для испытуемых каторжников полагается в год 14.
Крещение, Вознесение Господне, Троицин и Духов дни, Благовещение – все это не праздники для испытуемых. Но и это требование закона не всегда соблюдается. И из этих 14 дней отдыха у испытуемых отнимается несколько. Я сам был свидетелем, как каторжных гнали разгружать пароход Добровольного флота в праздник, в который они, по закону, освобождены от работы. Заставляли их работать тогда в такой день, когда даже крепостные в былое время освобождались от работ.
Отсюда возникают те бунты, которые вызывают «соответствующие меры» для усмирения. Меры, при которых часто достается людям ни в чем не повинным и которые еще больше озлобляют и без того достаточно мучающуюся каторгу.
Так было и тогда. Кандальные арестанты Корсаковской тюрьмы решительно отказались идти разгружать пароход в праздник.
– Не закон!
Им напрасно обещали, что вместо этого дня им дадут отдохнуть в будни.
– Знаем мы эти обещания! Сколько дней так пропало! – отвечали кандальные каторжной тюрьмы и решительно не вышли на работу.
– Вот-с она, вот-с, до чего доводит эта гуманность! – со скорбью и злобой говорил мне по этому поводу
А каторжанин, к которому я обратился с вопросом: «Почему вы не хотите выходить на работу? Ведь хуже будет!», отвечал мне, махнув рукой:
– Хуже того, что есть, не будет. Помилуйте, ведь нам для того и праздничный день дан, чтоб мы могли хоть на себя поработать, хоть зашить, пришить что. Ведь мы наги и босы ходим. Оборвались все. День-деньской без передышки, да еще и в законный праздник, да еще в кандалах иди на них работать. Где уж тут хуже быть!
Изменить на Сахалине установленный самим законом порядок ровно ничего не стоит любому капитану, находящемуся в хороших отношениях со смотрителем.
– Надо поехать к смотрителю! – говорит агент какой-нибудь торговой фирмы. – Сказать, чтоб людей послал. А то пароход наш зафрахтованный пришел. Что ж ему так-то стоять!
– Да ведь сегодня, по закону, такой праздник, когда каторжные освобождены от работы!
– Ничего не значит.
– Да ведь по закону!
– Пустяки.
Если вы к этому прибавите дурную, вовсе не питательную пищу, одежду и обувь, решительно не греющие при мало-мальском холоде, – вы, быть может, поймете и причины того, что терпение этих испытуемых людей подчас лопается, и причины их безумных побегов, и причину того озлобления, которым дышит каторга.
Я, по возможности, избегал посещать кандальные тюрьмы вместе с господами смотрителями. Мне хотелось провалиться на месте от тех вещей, которые им в лицо говорили каторжане. Говорили с такой дерзостью, какая никогда не приснится нам. С дерзостью людей, которым больше уж нечего бояться. Говорили, рискуя многим, чтобы только излить свое озлобленное чувство, – говорили потому, что уж, вероятно, язык не мог молчать.
В кандальной Рыковской тюрьме, когда я приехал туда, царило такое озлобление, что смотритель не сразу решился меня вести.
– Да это такие мерзавцы, которых и смотреть не стоит! – «разговаривал» он меня.
– Да ведь я и на Сахалин приехал смотреть не рыцарей чести!
Кандальное отделение сидело уже две недели «на параше». Они отказывались работать, их уже две недели держали взаперти, никуда не выпуская из «номера», только утром и вечером меняя «парашу», стоявшую в углу. В этом зловонном воздухе люди, сидевшие взаперти, казались действительно зверями. И, не стану скрывать, было довольно жутко проходить между ними. Каждый раз, когда я касался вопроса: «Почему не идете на работу?» – было видно, что я касаюсь наболевшего места.
– И не пойдем! – кричали мне со всех сторон. – Пускай переморят всех – не пойдем!
– Ты за что? – обратился к одному, стоявшему как истукан у стенки и смотревшему злобным взглядом.
– А тебе на что? – ответил он таким тоном, что один из каторжников тронул меня за рукав и тихонько сказал:
– Барин, поотойдите от него!
Принимая меня за начальство, они нарочно говорили таким тоном, стараясь вызвать меня на резкость, на дерзость, думая сорвать на мне накопившееся озлобление.