Коротко лето в горах
Шрифт:
— «Охранит совесть»… — раздраженно передразнил Устинович. — Так же умно, как «бог ее охранит». Совесть не охраняет, этого от совести не требуется. Совесть неосторожна, Иван Егорыч… Вы знаете, сколько вам могут дать?
— Знаю. Лет пять, если вам так захочется. — Он посмотрел на часы и дотронулся до плеча шофера. — Выпусти, Кузьмич… Я тут сойду, вас подвезут в управление, — сказал он, выходя, Устиновичу. — Еще два-три дня — и я в полном вашем распоряжении. Встретимся у прокурора?
Машина оставила его одного в лесу.
45
Калинушкин
— А еще говорят: «Глушь, где-то в горах…» Завидую! Можно тост?
— Ну, дела. Даже коньячком не запасся, — ворчал Калинушкин.
— Зато, видишь, я запасся, — засмеялся Устинович, раскупоривая бутылку. — Один-единственный тост, можно?
— К чему это между нами… Ты о чем?
— О зависти!
Калинушкин подошел к магнитофону и незаметно щелкнул — включил на запись. Он хотел потом еще раз послушать на досуге.
— Дед твой, простой русский десятник, строил Великий Сибирский путь, — говорил Устинович, подойдя с рюмкой к портрету, висевшему на стене. — Зимой в тулупе ездил верхом на участок и считал встречные купеческие обозы на тракте. А дорогу тянули под песню, под «Дубинушку», — вся тогда была механизация…
— Неправда, уже и транспортеры применялись. И укладывали быстро по тем условиям, — с улыбкой поправил Калинушкин.
— Отец твой строил Турксиб. От деда недалеко ушел: прораб без образования.
— К чему ты это все?
— Как они должны завидовать тебе — и дед и отец!
— А ты? — исподлобья уколол Калинушкин.
— И я завидую иной раз! Сказочная техника, и ты ее дирижер. Махнул палочкой — и в этой глухомани медвежьей симфония паровозных гудков. Поворочал два года…
— Три с половиной, — поправил Калинушкин.
— Ну, три с половиной… И результат не замедлил сказаться!
— Брось это! — Калинушкин выключил магнитофон. — Давай выпьем, что ли.
Стоя среди комнаты, они чокнулись и выпили.
— Вот послушай лучше. Я записал твой тост для потомства. Только терпи — ленту прокручу. Минуточку, не обращай внимания…
Хозяин с наслаждением слушал громкое бульканье пополам с птичьим щебетом — характерные звуки прокручиваемой обратным ходом ленты. Гость невольно насторожился. Калинушкин включил кнопку — послышался голос Устиновича, его последняя фраза: «…и результат не замедлил сказаться!»
Калинушкин бесцеремонно смеялся, уже не скрывая своей шутки.
— Над чем смеешься? — спросил Устинович, поставив рюмку на стол.
— Над тем, как ты красиво говоришь.
— Это неправдоподобно?
— Нет, почему же… только ты не о будущем этого глухого края размечтался.
— О чем же?
— О том, как бы удрать отсюда. Смотать бы удочки поскорее. Как сделать сногсшибательный вольт в своем стиле: подписать белый лист ватмана, даже не дожидаясь, пока чертежники исполнят проект, а в Москве доложить в министерстве:
— Тепло, — сказал, помолчав, Устинович.
Калинушкин не понял, пощупал батарею:
— Жарко?
— Нет, просто тепло, — с любезной улыбкой отозвался Устинович. — Помнишь детскую игру: ищут спрятанную вещь. Если близко — все кричат: тепло! А когда найдут: жарко! Не стану скрывать: в вашем конфликте я разобрался бы и без вас.
— Как именно? — Калинушкин подставил ухо.
— Позвонил бы тебе с квартиры вечером: «Ты за какой вариант? Так сказать, за правильный или неправильный?»
— Ну, я бы ответил: за неправильный.
— И дело в шляпе! Поверь, я бы сумел составить убедительное заключение… А коньяк хорош, правда?
Калинушкин ходил по комнате. На письменном столе поправил стопку бумаг и так же машинально сунул тарелку с закуской в холодильник.
— Строили некогда мост через реку Зеравшан, — заговорил он, тоже подойдя к дедовскому портрету. — В год коронации Николая Второго — во когда еще дело было! Дед мой, мастеровой, рассказывал… Разругались инженеры до хрипоты: два варианта — один на двести сажен, другой на двести двадцать. Департамент прислал из Питера маститого сановника вроде тебя — разобраться на месте. Вот он к себе в палатку вернулся с инженерной дискуссии, выпил французского коньячку, чтобы голова не болела, оглядел простыни, чтобы скорпиона, часом, не задавить, помолился перед походной иконой и лег спать. А надо сказать, был он человек верующий… И вот сон ему снится. Николай-чудотворец зашевелился на иконе, почесал нос, простер длань и вещает эдак: «Глаголю тебе, инженере, ставь мост не на двести и не на двести двадцать. А ставь на все двести сорок сажен!..»
Устинович рассмеялся.
— Значит, предложил третий вариант?
— Третий! — рассмеялся и Калинушкин.
— Так и поставили?
— Так и поставили.
— И сейчас небось стоит?
— А что ему сделается.
Теперь, отсмеявшись по старой привычке, оба были настроены говорить вполне откровенно. Языки развязались — друзьям нечего скрывать свои мысли.
— Ты все шутишь, глухой черт, — сказал Устинович, — а я бы на твоем месте давно взорвал этот Чалый Камень.
— Ты так думаешь? — с удивлением поглядел на гостя Калинушкин.
— Да. Надо считаться с реальными обстоятельствами.
Калинушкин несколько мгновений пытливо изучал Устиновича, тот тонко снимал кожуру с яблока.
— Не знал… — пробормотал Калинушкин. — Ну что ж. Если ты настаиваешь, я тотчас отдам приказ о взрыве.
— Я ни на чем не настаиваю, — быстро возразил Устинович. — Комиссия разберется. А то сам скажешь: приехали бездельники, даже зарплату получать стыдно, столько людей от работы оторвали… А мы обсудим, посоветуемся, запросим. Да, и запросим. И результат не замедлит сказаться.